Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчине можно ходить по бабам, иногда нажираться в хлам и на неделю зависать на работе, когда он занят гениальным делом. Женщине позволяется разве что не знать древнегреческий язык или раз в пять лет сделать царапину на его автомобиле, при условии, что она небольшая.
Я завершаю мое небольшое сообщение. Как вы видите, практически вся мировая литература является сексистской, сексорасистской и сексошовинистической. Увы — это не все!
Вся мировая литература является гомофобной! Начиная с той же Библии, когда Господь сжег жестоким огнем два города целиком, Содом и Гоморру. За что эта страшная кара, почему здесь имела место коллективная ответственность?! Некоторые из них не были гетеросексуальны. Некоторые отходили от традиционных сексуальных практик. Этого оказалось достаточно.
И далее сквозь тысячелетия и века. Кроме поэтессы Сафо на ее женском острове — ни одного случая нетрадиционных, не негетеросексуальных отношений или хотя бы симпатий! Только одна модель: мужчина добивается женщины сексапильной внешности, чтобы обладать ею как собственностью, единолично. Если же у женщины в это время отношения с другим мужчиной — это воспринимается как мировая трагедия. Самец собственник рыдает, его мир рушится.
Более того. Вспомните Зигмунда Фрейда. Либидос и Танатос. Любовь и смерть идут рядом, их зов — один зов. Излишне напоминать, кто был Фрейд по половой принадлежности. Вот именно.
Даже когда мужчина имеет в собственности женщину, отвечающую всем его требованиям — он все равно стремится причинить ей зло, вплоть до смерти. Он сам может не сознавать это, но — подсознание не обманешь…
Великие романы ХХ века неопровержимо доказывают нам это. «Прощай, оружие» Хемингуэя. Главную героиню, предмет любви героя, автор убил. В конце романа она умирает от тяжелых родов. «Три товарища» Ремарка. В конце романа героиня, возлюбленная автора, умирает. Она никого не рожала — ну так он, автор, убил ее посредством туберкулеза. И даже когда величайший из всех — Шекспир — убивал героя-мужчину — его женщину он всегда убивал тоже, как жену древнего скифа на его могиле, как жену индуса на его костре!
(На скамьях по рукам идет бумажка:
«Петрарка, Шекспир, Данте — изображали исключительно гетеросексуальную любовь! И в женщине видят только внешность и душу — но не личность! Не ум, не способности, не энергию, не равных себе! Устыдить, пересмотреть этих мертвых белых цисгендерных христианских мужчин! Довольно патриархата!»)
В ночь, когда победил Трамп, у меня болели зубы. Нет, не то чтобы от его победы. Скорее наоборот — я за него серьезно болел. И когда посчитали Мичиган, и стало ясно, что Хиллари его уже не догнать, я выпил и закурил. Я вообще мало пью и курю, но борьба с курением приводит меня в бешенство. Отчасти я курю из чувства собственного достоинства, чтоб эти кастраты и импотенты не воображали, что будут диктовать мне мою жизнь. И вообще с детства мне внушили, что мужчине подобает быть с гонимыми против угнетателей.
Я попытался выдохнуть возбуждение и расслабиться. У меня было чувство, как после спортивных соревнований. Уже все, выиграл, а внутри еще все напряжено.
Пью я обычно «Мартель». Честно сознаюсь, выбор я вычитал в книжке. Причем еще в детстве. Там немцы во время Второй мировой войны пили в оккупированном Париже «Мартель», и это отсвечивало нездешней роскошью и военной романтикой. Вполне приличная классическая марка по разумной цене.
А курю «Честерфилд». В память о богеме ревущих двадцатых, поколении «Великого Гэтсби» и вестерна.
Я выцедил полстакана, запил глотком кофе и закурил. Тут оно, вопреки логике, и заныло. В телевизоре рыдали клинтоновские волонтерки, лица трамповской свиты словно подкачивали насосом и расправляли, жизнь переворачивалась, а у меня ныла челюсть под винтом импланта и запломбированная нижняя пятерка рядом.
Две таблетки парацетамола я помню, полграмма контрабандного кодеина помню, еще полстакана коньяку помню, а дальше помню что-то не то.
А дальше помню японский чайный домик в зарослях цветущей сакуры. А растет та сакура на обрыве над океаном. Океан не Тихий, как можно было бы подумать, а вовсе даже Атлантический. И на берегу этом обрывистом стоит Бостон, весь как есть, со всеми своими университетами.
Но видны из окон чайного домика, сквозь цветущую сакуру, отнюдь не университеты, а торговый порт. В порту корабли. На мачтах кораблей подвязаны к реям убранные паруса. А с их палуб люди скидывают за борт ящики и тюки.
Тут я вспоминаю, что над дверью нашего чудного домика, который вообще-то трактир, и тапер в углу бренчит на фортепиано «Долог путь до Типерери», голубеет вывеска: «Бостонское чаепитие».
Кругом люди сидят, кто чай спешно допивает, кто пиво, кто виски. А люди какие-то стертые, и безразличны они мне.
Я понимаю, что набрался. Но не уверен, что проснусь и протрезвею, знакомо вам такое чувство? Типа как бы в этом сне не застрять надолго.
Тут оказывается, что у меня нет денег. Но это не беда, потому что я немного разбогател. Деньги висят на стенке прямо у моего столика. Стодолларовая купюра, но огромная, как флаг. И хочется подсчитать, сколько же реально денег в такой бумажище.
Я и спрашиваю у Франклина, украшающего своим портретом центр этого великолепия:
— Сколько вы сегодня стоите, сэр? — Очень вежливо спрашиваю, сообразуясь с его статусом.
А он говорит:
— Не в деньгах счастье, парень. — И слезает со своего стольника. — Главное — сделать свою страну свободной и счастливой, — говорит он. И сидит за моим столом, как судья в мантии.
И я вижу, что не быть мне богатым, потому что не в тот чайный домик я зашел, а мимо пройти никак не мог. Потому что в мантии сидит передо мной Нострадамус. Ну, тот, в берете и с цепью на шее, Мишель Нострадамус, еврей из средневековой Франции, знаменитый прорицатель. И пахнет от него не деньгами, а тихим ужасом.
Смотрит он на меня и говорит:
— Как врач я тебе скажу, что ты болен. Как сведущий в алхимии скажу, что все твое золото, и не только твое, вскоре обратится в прах. А как смертный, которому приоткрывается Будущее, предупреждаю:
— Это значит что? — глупо спросил я, зная прекрасно, что не получу ответа — вернее, вот такой ответ я уже получил, и ломай над ним голову как хочешь.
— А сам-то ты как думаешь? — спросил он и побренчал, поиграл своей толстой золотой цепью.
— Что пиздой все накроется, — сказал я, ужасаясь неуместной грубой прямоте своих слов, выскочивших прямо из глубины души.
— Возможно и так, — улыбнулся он одними глазами, а лицо оставалось серьезным, скорбным. — Кстати, ты ошибся: я свою жизнь живу в Возрождении.