Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидев пиво, Орлов ощутил жажду, порылся в карманах и не нашел в них ничего, кроме медной мелочи. Тогда он опять подумал про Марьюшку. Сегодня поутру она обещалась наконец дать десять червонцев, какие взялась выпросить у царицы. Орлов вспомнил лицо своей и вчерашней любовницы царя, нарумяненное густо, как требовала придворная мода, с затейливым рисунком дерева из черных мушек пониже виска, столь нежного и нервного, что даже сквозь пудру проступали бьющиеся синие жилки. Эти навсегда девичьи, пленительные своей беспомощностью жилки, столь непохожие на дородные лица придворных девок, ее легкая, как бы взлетающая походка, ее руки, столь нервные, что, казалось, пальцы вот-вот заговорят, и белый с некрашеными зубами рот, за которые модницы с выкрашенными зубами обзывали девку Марьюшку обезьяной, пленили некогда Орлова, как, должно быть, и царя своей необычностью.
Что говорить! Отменная девка, зело вредная девка! С виду поглядеть – ухватить не за что. А сколько силы заключено в маленькой этой женщине с ухватками девчонки и с любовной ненасытностью вдовы! Кто лучше ее на всем царицыном Верху умеет разговаривать мушками?! Крохотной мушкой в углу рта ободрить нерасторопного любовника к поцелую, мушкой у виска обозначить страстность, неприступность – мушкой на лбу, скромность – на нижней губе. Кто звонче смеется на ассамблее, легче танцует, жарче целует, да так, что поцелуем не напиться?! Пьешь всю ночь, а под утро жалеешь, что ночь коротка как вздох. Недаром весь двор восхищается ею, как дорогой нездешней игрушкой. Недаром сам светлейший Меншиков… Да что Меншиков, если сам царь…
«Дура Марья! – с восторгом подумал Орлов. – Захоти она – не быть Катьке императрицей отныне и во веки веков…»
– Аминь! – сказал он вслух, отчего прохожий финн остановился, посмотрел на офицера белесыми, ничего не понимающими глазами и перешел на другую сторону.
Ночь прошла в угаре, но без девок – все «девки с Верху» сидели у царицы. Подогретый воспоминаниями о Марьюшке, Орлов повернул уже было к Зимнему дворцу, как навстречу ему из переулка вышли два в необрезанных кафтанах человека, несшие на шесте увязанный в рогожу труп. Выйдя на першпективу, люди эти опустили труп на землю возле расписанных полумесяцами, с высокими готическими башнями ворот. Один из них выудил из-за пазухи восковую свечу и зажег, после чего оба присели на корточки и гнусавенькими, равнодушно скулящими тенорками запели «Господи, помилуй», знаками приглашая прохожих жертвовать на погребение. Орлов из пьяной жалости к умершему остановился. В этот момент сзади кто-то положил руку на его плечо, и голос безразлично суровый, каким многие, подражая Петру, говорили в противовес русскому нараспев, сказал:
– Подпоручик Орлов, его величество, находясь в превеликом зело гневе, требует тебя без промедления.
Оглянувшись, он увидел сержанта и двух фуилеров Преображенского полка из караульной смены сегодняшней ночи и понял, что погиб. Все эти три года, с самой поездки царя за границу, когда в Дрездене, в ночном коридоре – то ли из жалости, то ли из бередливого чувства любопытства к женщине, обласканной царем, – впервые облапил он Марию Даниловну, в слезах и растерзанном лифе выбежавшую из царской спальни. Эти три года всякий день думал он, что пора, пока не дознался царь, оборвать связь. Но при воровских и уже потому заманчивых встречах глаза ее светились такой обжигающей мукой, что у Орлова из чувства благодарности не хватало решимости. Ветреный любовник, он уже давно засматривался на иных девок, но как было уйти от женщины, связь с которой была преступлением против царя, а содружество преступления часто сильнее содружества любви.
«Пропал!» – с веселой безнадежностью отчаяния подумал Орлов, бросая последнюю медь певцам, которые, завидев фузилеров, уже подняли было покойника, чтобы тащить его на кладбище.
По дороге к царю бок о бок с сержантом, который из уважения к офицерскому его чину приказал фузилерам следовать поодаль, Орлов надумал, что ему остается одно – во всем честно признаться царю. «Пил и ел царское, и украл царское», – и упасть на колени. А главное – выдержать первый царский взгляд, напряженно зоркий, как у орла в неволе. Конечно же царь поймет его! Надо только сейчас же, не теряя ни минуты, бежать к царю, все рассказать, освободить себя, снять с себя…
Вбежав в царский кабинет, забывая артикулы и положения, какие в минуту душевной потрясенности забывали все русские, Орлов упал на колени и, протягивая руки к тому синему (из грубого синего стамеда было нижнее белье царя), что стояло перед ним, вскричал в ожесточении освобождающего раскаяния:
– Виноват, государь, люблю Марьюшку!
Петра передернуло так, словно ему поддали вниз живота. Он наклонил голову к левому своему плечу, рассматривая плечо с такой пристальностью, будто искал на нем блоху, а левая нога его оттянулась назад как струна. Но Орлов в сладострастии очищающего раскаяния не видел страшной гримасы царя.
– Люблю Марьюшку! – опять воскликнул он.
Ему в самом деле казалось, что нет ничего дороже этой девушки с прозрачными жилками у бледных висков. Он повторил бы фразу эту десять и сто раз, если бы царь не спросил вдруг голосом благодушно-ровным, будто приказывал принести рюмку анисовой:
– И давно любишь?
– Третий год, – с восторженной растерянностью отвечал Орлов, дивясь, что три года, собранные перед лицом царя в один день, впервые ощущались как одно целое.
– Хорошая девка! – усмехнулся царь, щелкая пальцами перед самым носом денщика.
– Отменная! – воскликнул, ободренный шуткой, Орлов, поднимаясь с колен.
Русская красавица
Но царь тем же безразлично-жестким голосом, каким привык разговаривать с людьми, для которых каждое слово падало приказанием, снова бросил его на колени.
– Бывала ль брюхата?
– Бывала, – отвечал Орлов.
– Значит и рожала?
– Рожала, да мертвых.
– Встань! – презрительно крикнул Петр.
Орлова подняло как пушинку.
– А видал ли мертвых?
– Нет, государь, мертвых не видывал, от нее слыхивал про то.
Петр хлопнул в ладоши. В дверях вновь обозначился давишний дежурный офицер.
– Девку Марию Гаментову с Верху позвать… А ты, – указал он Орлову на свое кресло, когда офицер вышел, – садись.
Орлов, еле волоча ослабевшие ноги, подошел к цареву креслу и сел. Царь потянул со стола брошенный давеча корректурный лист и отошел к окну. И только однажды в течение десяти минут, что бегали в царицыны покои за камер-фрейлиной, глаза царя и денщика встретились. Но взгляда Петра Орлов не понял, хоть десять минут молчания в царевом кабинете запомнил на всю жизнь. Была ли то жалость к человеку, какого обрекал он в эту минуту? Или любопытство к сопернику, к другому, к укравшему мужчине, осмелившемуся взять также, как брал он сам все, что считал необходимым: города, людей, корабли, порох, любовь, женщин, чулки?