Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По шесть месяцев давали за ограбление и избиение евреев; по три года — за призывы к забастовке. Все революционеры получили от пяти до восьми лет тюремного заключения, и сверх того от пяти до десяти лет ссылки в Сибирь под полицейский надзор.
Нисан, как и прочие революционеры, в своей последней речи на суде долго и страстно клеймил угнетателей трудового народа. Он всерьез пророчествовал о грядущем дне освобождения. Судьи не перебивали его, но и не слушали. Они зевали и дремали. Точно так же они дремали во время выступлений защитников, цитировавших параграфы и законы. Им все было ясно. Приговор был делом решенным, и решил его генерал-губернатор, известивший о нем своих людей. Нисан искал глазами балутских евреев, которые слушали бы его внимательнее, чем судьи, но никого из них на суде не было. Перед ним сидели только полицейские, агенты и несколько разодетых дам. Публику в зал не пустили.
Теперь он ехал по этапу в свою тюрьму в далекую Москву. Их, революционеров, не хотели держать в Польше. Их хотели засадить за решетку подальше, поэтому и отсылали из Польши в московскую Бутырку.
Срок был большой. Кроме того, генерал-губернатор не велел везти революционеров в Москву прямиком. Он велел отправить их по этапу вместе с высылаемыми и уголовниками. Путь должен был длиться месяцами и лежал из одной тюрьмы в другую, через арестантские дома и пересыльные пункты, полные грязи, заразы и отбросов общества. Нисан знал, что несколько месяцев этапа хуже нескольких лет тюрьмы. К тому же он был совсем без денег. Даже те жалкие рубли, которые у него забрали в лодзинской тюремной канцелярии, ему не возвратили при отправке. Начальник тюрьмы пообещал, что перешлет эти деньги в Москву. Но Нисан знал, что он их больше в глаза не увидит. Тюремщики с такими вещами не торопятся. Так что Нисана ждала трудная и долгая дорога, но сердце у него ныло не от этого.
Как и его отец, он довольствовался малым, мог во имя своих идей жить на хлебе и воде; как и его отец, веривший в Тору и ее мудрецов, Нисан верил в марксизм и в то, что утверждали теоретики этой новой религии; как и его отец, который скудно ел и пил, который изнурял свое тело, потому что знал, что только в бедности и горести можно заниматься Торой; Нисан понимал, что путь его труден и принуждает терпеть голод и холод. Он давно привык к лишениям. Первая ссылка закалила его. Теперь он был стреляный воробей, знал все полицейские штучки, пообтерся в тюрьмах. Теперь он не был так несчастен и мучим сомнениями, как в первый раз, когда его бросили в камеру и воры заставили его выносить парашу.
Впрочем, в тюрьме с ним так больше не обращались. Ему были известны все обычаи, все правила, он умел себя поставить, и уголовники уважали его.
— О, у него всюду свой матрас, — говорили о нем с почтением.
Знал он и то, какие права имеют в тюрьмах политические. И когда его в этих правах ущемляли, он предъявлял требования, устраивал скандалы, настаивал на своем, пока не добивался желаемого или пока его не отправляли в карцер.
Он знал, что, куда бы он ни попал, всюду есть братья-революционеры, которые возьмут к себе в камеру, окажут помощь. Начальники тюрем и конвоиры тоже не одинаковые. Среди них встречаются и честные люди, соблюдающие законы в отношении заключенных, особенно политических. Да и сам он не был бессловесным, как когда-то. Теперь он прекрасно говорил по-русски и многое знал. Он хотел учиться. Жажда знаний, в частности марксистских, была в нем так же велика и сильна, как некогда в доме у тряпичника Файвеле, где он глотал книги еврейских просветителей и сочинения философов. А где еще в России, кроме тюрем, можно было так свободно изучать теорию марксизма? Как и для большинства революционеров, ссылка стала для Нисана школой. Покидая Лодзь на заре своей юности, он был еще сырым пареньком, нахватавшимся еврейского просветительства, а вернулся из заключения по-настоящему образованным человеком. Теперь он мечтал продолжить обучение. Потихоньку он уже начал писать собственные комментарии к марксистским книгам, которые он так много изучал. Он записывал их на полях сочинений, как и его отец, делавший пометки на полях священных книг.
Нисан не боялся тюрьмы. Его мучили другие вещи.
Вместе с ним в вагоне ехали лодзинские рабочие, фабричные труженики, настоящие пролетарии, но арестованы они были не только за то, что они бастовали, но и за то, что они грабили еврейских лавочников и громили балутских ткачей. Теперь они ругали тех, кто втянул их в забастовку, раскаивались, что приняли в ней участие, и грозились отомстить, когда вернутся. Особенно их злило то, что их отправляют в тюрьму из-за евреев, которых они вздули.
— Мы их еще проучим, — грозили они кулаками. — Погодите!
Гнусно все кончилось. Больше в фабричной Лодзи не желали слушать о социализме и не желали о нем говорить. Рабочие униженно вернулись к угнетателям, держа шапки в руках. Они стояли, склонившись перед торжествующими директорами и фабрикантами. В Балуте дрожали от страха перед весенним праздником Первого мая. Месяц, который должен был стать провозвестником свободы и братства, превратился в символ грабежа и разбоя. И страх перед ним поселился не только в Лодзи, но и распространился за ее пределы. Повсюду пели песню «Грабеж», даже здесь, в арестантском вагоне, ее распевали еврейские воры.
Он, Нисан, не ведал сомнений. Он знал, что в каждой победоносной войне бывают временные поражения и потери. Путь к правде нелегок. Он идет зигзагами, то вверх, то под уклон, но рано или поздно приводит к вершине. Правда обязательно победит. Она прорастет сквозь грязь и мусор, как зернышко, которое пробивается из земли, куда его забросил ветер; как новая жизнь, которая рождается из семени в материнском чреве. Нисан не только верил в скорое Избавление, но и видел его. Пусть капитал концентрируется, как ему и должно, как диктуют железные законы истории, а потом все блага будут поделены. Тогда не будет больше угнетателей и угнетенных, классов и наций, ненависти и зависти. Все будут свободны и счастливы. Уйдут в прошлое грабежи и склоки, потому что все зло в мире, вся подлость и низость обусловлены экономически. Это было Нисану так ясно, как ясно было небо, глядящее сквозь зарешеченные окна в арестантский вагон. Он видел это так же отчетливо, как его отец Землю обетованную после прихода Мессии.
Но покамест его соседи пожирали друг друга так же, как тюремные вши тела заключенных. Они делали ближним гадости, сживали их со свету. Чаще, чем где бы то ни было, в тюремном вагоне слышалось слово «жид». Оно доносилось от солдат, от узников, от рабочих.
Бывалые арестанты действовали сообща. Какой-нибудь молодой иноверец с льняным чубом над голубыми глазами шел по этапу впервые. Бывалые брали с него «клятву».
— Как тебя зовут? — спрашивали они его.
— Антек, — отвечал парень.
— За что сидишь, Антек?
— За то, что купил краденую лошадь.
— Коли так, ты должен присягнуть, как мы все присягали.
— Присягнуть? — удивлялся парень. — В чем?
— В том, что ты будешь нам братом, не будешь доносить, — елейными голосами говорили арестанты. — В Бога веришь?