Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восходящую звезду сатирической газеты «Канар аншене» Жансона одновременно боялись и почитали, когда Савонарола местного значения с неправдоподобно звучавшим именем аббат Вифлеем принялся публично рвать копии непристойных публикаций, вывешиваемых на газетных стендах на бульварах. Последовав его примеру, Жансон и его друг, поэт-сюрреалист Роберт Деснос, двигаясь от одного стенда до другого, уничтожали все копии «Пельрен» и подобных религиозных периодических изданий, попадавшихся им под руку. Подобный поступок подлил масла в огонь и разжег негодование. После февральских бунтов 1934 года Жансон присоединился к Бержери, Жоржу Изару, адвокату, и Полю Ланжевену, физику, в создании «Объединенного фронта», предназначенного сразиться с монархистскими и неофашистскими движениями правого крыла, которые угрожали Республике. Все они были настроены решительно антимилитаристски, относились к числу убежденных республиканцев, и их любимыми объектами высмеивания в еженедельном издании «Флеш» были международные бароны, производящие продукцию для армии (Франсуа Вандель, Шнайдер-Крезо, Крупп, Альберт Викерс, Василий Захаров) и напрягающие мускулы патриоты (все от генерала Вейганда до «Арсена Люпена де ла Рока… colonel de la Cambriole», то есть «Полковника – разрушителя собственного дома и пылающего креста»), чьи объединенные усилия, заявляли они, способствовали втягиванию континента в новые войны.
Их крайне острый пацифизм страдал некоторой наивностью, но их искренность не вызывала сомнений, и Сент-Экзюпери вскоре стал частым гостем в квартире Гастона Бержери на рю де Бургонь, в пяти минутах прогулочного шага от рю де Шаналей. Будучи, в сущности, свободным мыслителем, Бержери являлся политическим аутсайдером и не принадлежал ни к одной устойчивой группе или клану. Хотя он сам и не примкнул к марксистам, он совершенно явно симпатизировал левым и даже женился на дочери Леонида Красина, русского революционера. Его вторая жена, Беттин, была американкой, но и она была решительно настроена против свободного капитализма. В этом климате Сент-Экзюпери чувствовал себя в своей тарелке.
Вероятно, никакая страна в то время не становилась предметом такой ненависти и слабо подкрепленной информацией полемики, как Советский Союз. И тут Сент-Экзюпери питал симпатии, не слишком далекие от настроений его друга Жида, но, не имея возможности судить о коммунизме на основании собственных впечатлений, он предпочитал стараться сохранять непредвзятое мнение. Это отношение привлекало к нему Пьера Лазарева, часто посещавшего их общих знакомых и с которым Сент-Экс познакомился год назад с помощью Нелли де Вог. Также эта позиция вызывала расположение его коллеги-журналиста Эрве Милля. Еще относительно молодые (обоим было не больше тридцати), Лазарев и Милль уже относились к числу влиятельных редакторов «Пари суар», нового ежевечернего издания, которое текстильный магнат Жан Пруво превратил в самую динамичную газету Франции. «Графическая революция», как Дениел Бурстин называл это явление, уже охватила преобразованиями французскую прессу, и успешный расцвет «Пари суар» многим обязан новаторству в использовании роскошных фотографий. Его редакторы также ощутили, что публика вовсе не желает видеть в них очередную «газету мнения» (множество таких возникало и прекращало свое существование со времен Первой мировой войны), а издание, которое могло содержать яркую и оперативную информацию о событиях, происходящих в мире. «Пари суар» уже имел своего постоянного корреспондента в Москве, Андре Пьерра. Но суровая реальность сталинской России с ее жесткой цензурой и перлюстрацией всех посланий научила его осторожности, и многие из его сообщений того времени ограничивались «безопасными» темами, например самыми последними достижениями советских чемпионов по парашютному спорту или планов, объявленных профессором Молчановым, директором Аэрологического института в городе Слуцке, по подъему крылатой ракеты с человеком на борту (и это в апреле 1935 года!) для исследования стратосферы.
Поскольку большинство журналистских «властей» России являлись либо ярыми энтузиастами, не видевшими никаких недостатков в политике Сталина или разуверившимися «сторонниками» (такие, как троцкисты), превратившимися в ядовитых критиков, Лазарев предложил Пруво, чтобы «Пари суар» извлек пользу из командировки в Москву Сент-Экзюпери в качестве беспристрастного обозревателя, не державшего за пазухой отточенного топора, и к тому же автора, уже обладавшего именем. Идея показалась Пруво разумной. Гитлер как раз объявил, что Германия больше не считает себя связанной военными ограничениями Версальского договора, и политические реалисты, во главе с Пьером Лавалем, министром иностранных дел Франции, настаивали на восстановлении дипломатических отношений с Россией. Приближался праздник Первое мая, когда сотни самолетов должны были лететь над Москвой. Событие, о котором Сент-Экзюпери мог судить опытным глазом авиатора. Кроме того, будучи политически нейтральным, он сумел бы избежать ловушек предубеждения и представить красноречивое и одновременно беспристрастное описание всего увиденного и услышанного. Это лестное предложение вызвало у Сент-Экзюпери приступ растерянности.
Как бы ему ни нравилось заглядывать в «Кадран» на бульваре Капуцинов или лакомиться «жульенами» «Подвалов Мура», часто посещаемых Жансоном и другими авторами «Канар аншене», он не имел никакого отношения к журналистике и не испытывал никакого желания становиться на ее путь. Не нравился ему и такой вид литературного творчества, как записки путешественника, который Поль Моранд сделал столь модным. Но возможность посещения России, «родины социализма», казалась слишком соблазнительной, чтобы отказаться от нее. По сравнению с возрастающей воинственностью Италии при Муссолини, явно прикреплявшей шашку к поясу и намеревавшейся вторгнуться в Эфиопию, и звуками тяжелых шагов гитлеровской Германии, Россия выглядела вполне сносно.
Но даже в этом случае перспектива посещения страны, где говорили на совершенно незнакомом ему языке, о которой он знал слишком мало, тревожила Сент-Экзюпери. Однажды поздним вечером он сидел в ресторане «Липп», размышляя над возникшей проблемой, когда в двери появился Леон-Поль Фарг. Фарг тогда жил в сотне ярдов за бульваром Сен-Жермен в гостинице, называвшейся (с восхитительной несовместимостью) дворцом, хотя фактически это было относительно скромное заведение, которое гостеприимно принимало Бертольда Брехта и Уолдо Франка еще до того, как на нее обрушилось нашествие антифашистских интеллектуалов (Алексея Толстого, Бориса Пастернака, Тихонова и других), размещенных там их французскими наставниками – Жидом, Мальро и Арагоном. Завсегдатай «Дома друзей книги» Адриенны Монье и близкий друг Андре Беклера, Фарг знал Сент-Экзюпери еще начиная с конца 20-х. Они впервые встретились (или так, по крайней мере, он утверждал позже) в знаменитом на весь мир «музее сыра», управляемом Андруэ на рю д'Амстердам, где сверхчувствительный нос Сент-Экса начал дрожать при виде «большого круга Бри Мелун, источавшем соблазнительный дух и утыканного соломками, словно иголками, торчащими из японской прически, или, возможно, это был Ливарот в своем коричневом кожаном жакете». Стиль, типичный для человека, чья голова Нерона со спутанными темными волосами, кустарником торчащих поперек лишенных растительности римских бровей и губами черепахи, противоречила уму столь же игривому, как пони, и столь же грубому, как взбунтовавшийся монах. Стоило ему заговорить, остановить его было уже невозможно, поскольку запас историй Фарга и его многословная изобретательность казались фактически неистощимы. Подобно Джойсу (можно назвать его в некоторой степени ленивой гэльской версией Джойса), он считал, что правила создавались, чтобы их нарушать, а язык есть нечто, чем можно манипулировать, и, взбалтывая и мешая, превращать стандартные фразы в странные новые омлеты. Ни с кем не сравнимый мастер монологов, как Жан Гальтье-Буасьер (сам далеко не посредственный мастер плести небылицы), когда-то сказал о нем: Фарг был и радостью, и отчаянием для хозяек. Радость – поскольку обед с Фаргом неминуемо означал успех, отчаяние – из-за его неисправимой привычки появляться с опозданием на пару часов, когда жаркое уже съедали и пора было разносить кофе.