Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При такой одновременной социализации и тотализации стало возможным и превращение государства в главного оператора экономической и социальной жизни, чья главная функция — перераспределение ресурсов в масштабах всего общества — ничем принципиально не отличалась от диктаторской. Марксово техническое понимание «перераспределения прибавочной стоимости» в процессе производства уступило место «перераспределению» (редистрибуция) в масштабах государства в том смысле, что придал ему Карл Поланьи[789].
Автор одной из чёрно-белых схем о доминирующем этатистски-репрессивном развитии России[790] в рамках «московско-православно-советской цивилизации», противостоящей западнически-либеральной «персоналистско-рыночно-киевской» альтернативе, даже предельно схематизируя (и почему-то отказываясь от термина «перераспределение»), корректно заключает, что «редистрибуция не только предполагает, но требует репрессии по самой природе редистрибутивных отношений», и не может не видеть широкого (западного) исторического контекста для генезиса сталинизма: «Классические капиталистические общества первого эшелона модернизации (т. е. в Западной Европе. — М. К.) или диктатуры развития, возникающие в ХХ веке, в разной стилистике решали одни и те же задачи — разрушения традиционной культуры, перехода общества от экстенсивной к интенсивной стратегии исторического бытия… В этом отношении коллективизация, раскулачивание, Голодомор, „Указ о колосках“, уголовное наказание за опоздание на работу стоят в одном ряду с практикой огораживания, законами против бродяжничества, смертной казнью за проникновение в цех с целью сломать станок или виселицей за карманную кражу на сумму свыше 5 шиллингов. (…) Традиционное общество достаточно репрессивно на протяжении всей своей истории. Но закат традиционного мира сопровождается резким, часто чудовищным ростом уровня насилия». Вместе с тем даже с точки зрения этого противника «московско-православно-советской цивилизации» — «репрессивная культура / локальная цивилизация возникает в рамках процессов самоорганизации и утверждается, в частности, потому, что является эффективной»[791].
Итак, биополитика и тотальная мобилизация капиталистической индустриализации, войны, революции и Гражданской войны в России и Германии (или даже «европейской гражданской войны» в её узком понимании — до середины 1920-х гг.[792]) — в России превратились в военный коммунизм Ленина и массовую трудовую повинность. Тотальная мобилизация как акт подготовки ко Второй мировой войне — стала гипериндустриализацией Сталина, для чего коммунистической власти в СССР и понадобилось «первоначальное накопление» за счёт крестьянства, ограниченное рамками национальной экономики («социалистическое»). Сталинское «социалистическое народное хозяйство», институционально следующее образцам реальной экономики Германии, Франции, Англии, США, выступало однако не в качестве былого внешнеполитического конкурента для мировых держав, как Российская империя, а в качестве того — подобного Африке и Востоку — потенциально колониального рынка сбыта, труда и ресурсов, за обладание которым между мировыми державами шла борьба. При этом совершенно очевидно, что в исторической философии великих держав Запада в отношении к колониальному и потенциально колониальному Востоку доминировал своеобразный «цивилизационный расизм», на практике превращавшийся в расизм обыкновенный, эксплуататорский, апартеидный и геноцидальный. Современный американский историк об этой философии пишет прямо: на рубеже XIX и XX вв. «сфера истории была уже, чем теперь» — «не было ничего, что могло бы рассматриваться как история любых не-западных народов: те истории не-западных регионов, которые всё же имелись, фактически были историями европейских завоеваний, оккупации и управления»[793].
Важно иметь в виду, что само понятие Востока (в перспективе — Красного, Революционного, Национально-освободительного), введённого в большевистский политический лексикон ранее всего, видимо, Сталиным как наркомом по делам национальностей («С Востока свет», декабрь 1918), М. П. Павловичем, Г. И. Сафаровым и Л. Д. Троцким, в практике ранней Советской власти не только повторяло традиционный для начала ХХ века западный географический интеллектуальный ландшафт, в котором Востоком назывались Япония, Китай, Индия[794], Персия и Туркестан, а также Османская империя. Восток для советских коммунистов, во-первых, уверенно включал в себя ядро распавшейся Османской империи — Турцию, а во-вторых — Закавказье (примечательно, что в 1922–1991 гг. в Тифлисе / Тбилиси выходил в свет центральный орган Закавказского крайкома РКП (б) и его наследников — газета «Заря Востока»). Однако важнее всего, что для ранней Советской власти в понятие «Восток» автоматически включалось также всё территориальное наследие Османской империи почти по границам её максимального территориального расширения в XIX веке. С одной стороны, руководящий большевистский историк и идеолог, член советской делегации на переговорах по заключению Брест-Литовского мира М. Н. Покровский прямо резюмировал цели Российской империи в войне против Османской империи в рамках войны, начавшейся в 1914 году, как «войну за Царьград, войну за „турецкое наследство“»[795], с другой стороны — политическая практика НКИД РСФСР в его ранние годы рассматривала государства — осколки этого «наследства» как часть Востока, в остальном преобладающе представленного колониями, протекторатами и союзниками Британской империи. В текущем мониторинге НКИД в «Восток» — в дополнение к Японии, Китаю, Индии, Афганистану, Персии, Египту[796] — включались: Румыния[797], Болгария, Сирия, Палестина[798], Югославия, Курдистан, Ирак[799]. Сама Советская Россия волей-неволей обречена была обнаруживать себя среди этого Большого исторического и колониального Востока, несмотря на присвоенное себе лидерство в мировой революции и т. п. Даже столь ярко выраженный носитель германских стандартов в управленческой культуре в большевистском правительстве, как нарком внешней торговли и, несмотря на политически рискованное лоббирование концессий и западных кредитов, создатель советской монополии внешней торговли Л. Б. Красин (1870–1926) не мог не признать, что без экстраординарных индустриальных усилий просто в силу экономических обстоятельств Советской России грозит «превращение в колонию» для поставки сырья на Запад[800].
В этом контексте произнесённое Лениным в одном из его предсмертных «политических завещаний» 1923 года («Лучше меньше, да лучше») признание Советской России частью революционизирующегося Востока — было признанием себя, в первую очередь, обороняющимся объектом этой мировой колониальной конкуренции. Для гипериндустриализации и нужен был Сталину массовый принудительный труд колхозного, то есть вновь закрепощённого, крестьянства, который только так и аккумулировал (исторически чрезвычайно быстро мобилизовывал) внутренний капитал и трудовые ресурсы. А необходимость в стратегически неуязвимой для внешних угроз индустриализации потребовала, как это уже однозначно выяснила ещё имперская государственно-экономическая мысль России, повторного освоения природных ресурсов Европейского Севера, Урала и освоения ресурсов Сибири и Дальнего Востока, создания «второго индустриального центра» — перед лицом традиционно уязвимого с Запада исторического ресурсно-индустриального центра в Ленинграде, Москве, на Украине. Это вновь поставило вопрос о её колонизации, но на этот раз уже не сельскохозяйственной, как в XIX — начале XX в., а индустриальной. Именно необходимость индустриальной колонизации Севера, Сибири и Дальнего Востока и поставила