Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исследователь вычленил ряд характеристик тотальной войны[766]: тотальные цели войны, тотальные методы войны, тотальная мобилизация, тотальный контроль. Он пишет:
«В течение столетий межгосударственные войны велись главным образом во имя ограниченных целей… В период Гражданской войны в США развитие событий приняло другое направление. Представители конфедерации боролись за ограниченные цели, т. к. они хотели достичь независимости. „Всё, о чём мы просим, чтобы нас оставили в покое“ — провозгласил от их имени президент Джефферсон Дэвис. Но другая сторона в лице Авраама Линкольна ввиду возрастающей длительности войны формулировала цели Союза более радикально: „…характер войны изменится… Это будет покорение… Югу суждено быть разрушенным и замененным новыми суждениями и идеями“…
Тотальная мобилизация во время войны не является чем-то новым в истории человечества. Это практиковалось, кажется, уже в каменном веке и в эпоху переселения народов — по крайней мере, при вторжении германских племен на римскую территорию. Всё же, чем сложнее и диверсифицированнее становилось базирующееся на разделении труда общество, тем сложнее становилось в случае войны мобилизовать значительный процент населения…. Однако в период революционных войн во Франции ситуация изменилась. Внезапно война, как заметил Карл Клаузевиц, снова стала делом народа, одного народа в 30 млн человек, которые стали определяться как граждане государства. Правда, воодушевления масс было явно не достаточно: уже в июле 1793 г. якобинцы ввели воинскую повинность для мужчин от 18 до 25 лет. Все остальные гражданки и граждане со своей стороны были призваны содействовать военным усилиям… Таким образом, родилась идея тотальной мобилизации государства и общества на военные цели… В относительно высокоразвитых обществах наряду с политикой тотальной мобилизации одной из главных целей становилось достижение тотального контроля. Необходимо было не только преодолеть возможное сопротивление мобилизации, но и добиться её эффективной организации. Кроме того, нельзя было просто полагаться на воодушевление граждан, нужно было подкреплять его с помощью пропаганды»[767].
Начало Первой мировой войны, отмеченное во всех её странах-участницах взрывом патриотической пропаганды и появлением многочисленных историософских конструкций об особом цивилизационном признании каждой из воюющих стран, поставило в центр общественных дискуссий проблему военной консолидации обществ и, вероятно, впервые в новой европейской истории — подчинения интеллектуальной повестки дня задачам внешней безопасности государства и, главное, военной миссии государства. В войну русское общество вошло в консенсусе разнообразно толкуемой и потому всепроникающей мобилизации[768]. Из этого консенсуса не было идейно-политического выхода, который посмел бы отрицать опыт мобилизации и связанных с ней общественно-экономических институтов. Даже поражение и развал государства, прямое введение массовых либеральных, демократических, социалистических прав и свобод, — не уничтожали острого понимания того, что нет государственных институтов, способных гарантировать эти права и свободы, что речь отныне идёт о чрезвычайных мерах к национальному выживанию.
Поэтому когда русский философ, либерально-консервативный политик и активный противник большевизма Е. Н. Трубецкой в 1919 году признавался, что «из милитаризма рождается большевизм», — он вряд ли фокусировал своё трагическое внимание только лишь на России. Несомненно, в поле его зрения находился весь её исторический контекст. Поэтому и ярчайшие деятели русской либеральной антибольшевистской эмиграции буквально на ещё остывающем пепелище страны обменивались вполне рациональными предсказаниями: В. А. Маклаков писал Б. А. Бахметеву в августе 1921 года: «Производство и использование всех богатств, как природных, так и культурных, использование их в высшей мере — вот задача, которая поставлена мировыми событиями, войной, большевизмом, и которая связана с нашим прошлым. Не воля царя или правящего меньшинства толкнёт Россию туда или сюда, а стоящая перед ней задача в масштабе мирового соперничества. Либо сама Россия… эту задачу разрешит, и тогда тот, кто её разрешит, и будет хозяином России, или сама Россия её не разрешит, и тогда… Россия не выдержит мирового соперничества и будет захвачена… перестанет быть самостоятельной единицей, ибо в мировом соперничестве она, хотя и на время, погибнет»[769]. Таково было общее убеждение о специфике исторического времени и его инструментарии.
Какими бы футурологическими эмоциями ни сопровождались апокалиптические прогнозы в России и рядом с Россией, рациональным «моментом сборки» для всех выше перечисленных факторов — на практике служил личный и общественный опыт ленинско-сталинского поколения руководителей и теоретиков большевизма в Российской империи, Советской России и СССР, явленный им в непосредственном переживании исторических традиций, событий, прогнозов, языке их описания и некотором минимуме их интерпретаций. В нём сходились интеллектуально-идеологически близкие большевикам регистраторы событий в средствах массовой информации, прикладной политической и специальной теоретической литературе, — огромном массиве социалистической мысли XIX — начала XX в. и ещё большем массиве новостей, концентрировавшихся вокруг исторической повестки дня. Ввиду этих событий мысль искала и находила всепобеждающий, инерционный, целостный смысл связывающей их логической закономерности. Для рубежа веков особенно точным следует признать современное им принципиальное наблюдение равно авторитетного для буржуа и для революционеров экономиста-социолога Джона Гобсона: «Наука становится всё более и более исторической в следующем смысле: она всё более стремится показать, что законы и принципы, устанавливаемые ею, не только вытекают из наблюдения явлений, но и объясняют всю совокупность явлений, входящих в данную научную область. Точно так же и история становится всё более научной: события передаются в таком порядке,