Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не взял меня с собой на болото, где я существовал бы, как существует плесень или разноцветный слизевик. Таким мне видится его бытие в новоявленных бредовых откровениях. В те моменты, когда я мучаюсь телесной хворью или страдаю от непомерного душевного смятения, я вижу, какой стала его жизнь, как живут остальные. Поэтому я никогда подолгу не смотрел на лужи сочащейся жизни, когда добрался до лачуги на краю болота святого Альбана. Я ехал из города однажды ночью и остановился там лишь для того, чтобы облить проклятое место бензином и поджечь. Лачуга горела со всем великолепием кошмаров, по-прежнему выставленных внутри, озаряя все вокруг и подарив мне самый смутный образ того, что было там, – циклопическую, размытую картину великой темной жизни, из которой мы все вышли, из которой мы все сделаны.
Похоже, Гроссфогель порядочно всех обобрал. Нас было около дюжины, некоторые уже винили себя в идиотизме – причем ровно с той минуты, когда мы очутились в этом месте. «В центре пустоты» – так выразился один опрятно одетый мужчина. Это ведь он не далее чем несколько дней назад во всеуслышание заявил, что завязал со стихосложением из-за того, что никто, по его мнению, должным образом не чтил его новаторскую манеру «герметической лирики». Он же утверждал, что трудно ожидать чего-то иного от места, куда мы угодили, ничего другого мы, идиоты и неудачники, не заслуживали. Он объяснил, что у нас нет причин ожидать чего-то большего, чем оказаться в мертвом городишке под названием Крэмптон, в богом забытой глуши, причем еще и в самое скучное время года, зажатое между пышной, блестящей осенью и, судя по всему, столь же пышной и блестящей зимой. Мы в ловушке, продолжал он, по сути, явно сели на мель в таком районе страны, да и всего мира, где все признаки этого мрачного времени года, а скорее их отсутствие, выставлены напоказ в окружающем пейзаже, в котором все ободрано до костей, а жалкая пустота форм без всяких украшений явлена во всей неприглядной жестокости.
Я счел нужным напомнить, что в программе экскурсии, учрежденной Гроссфогелем, – «физически-метафизической экскурсии», как он это сам называл, – не было и капли двусмысленности о пункте нашего конечного назначения, но в ответ схлопотал порцию озлобленных взглядов со всех сторон. Наша группа теснилась за столиком в миниатюрной закусочной, сейчас забитой до отказа странными приезжими, которые, ненадолго прекратив препираться, бездумно таращились сквозь запыленные окна на полумертвые улицы Крэмптона, где все дома казались заброшенными и побитыми временем. Вскоре город обозвал «бездной убожества» тощий тип, которые всегда представлялся как «академик-расстрига». После такого самоопределения от других людей обычно следовали вопросы о том, что же оно означает, а он, не скупясь на слова, пускался в объяснения о том, как его неспособность извратить собственный образ мыслей по стандартам, как он это называл, «интеллектуального рынка», а также напрасные попытки скрыть приверженность к необычным исследования и методологиям, привели к тому, что вот уже долгое время он не мог получить должность в любом уважаемом научном учреждении, да и в принципе любую работу. «Скелет» был свято убежден, что неудачливость возвышала его над остальными, и в этом, если подумать, был подобен всем остальным оккупировавшим столовую неудачникам, жаловавшимся на хапугу Гроссфогеля – мало того, что задрал цены за билет, так еще и притащил в какой-то заброшенный Крэмптон невесть зачем.
Вытащив из заднего кармана брюк проспектик, я положил его перед тремя моими соседями по столику. Затем достал свои еле живые очки для чтения из кармана старого джемпера под моим еще более старым пиджаком, чтобы снова все перечитать и подтвердить подозрения, возникшие относительно истинного смысла отпечатанного в проспекте текста.
– Если ты ищешь напечатанное мелким шрифтом… – начал мой сосед слева, фотограф-портретист, который обычно заходился в кашле, стоило ему заговорить, – так случилось и на этот раз.
– Мне кажется, мой друг собирался сказать следующее, – пришел ему на помощь сосед справа. – Мы стали жертвой аферы, хитрейшей аферы. Я говорю это от его лица, так как именно в этом направлении работает его разум, разве я не прав?
– Метафизической аферы, – кивнул сосед слева, на секунду перестав кашлять.
– О да, метафизической! – повторил сосед справа с легкой насмешкой. – Никогда бы не подумал, что попадусь на такое, с моим-то опытом и особой областью знаний! Мошенничество – высшей пробы, чрезвычайно продуманное…
Сосед справа был автором неопубликованного философского трактата под названием «Расследование заговора против человеческой расы», но я не был уверен, какие «опыт и особую область знаний» он имеет в виду. Прежде чем я успел обратиться к нему за пояснениями, меня бесцеремонно перебила женщина, восседавшая прямо напротив.
– Мистер Райнер Гроссфогель – лгун, вот и весь разговор, – заявила она достаточно громко, чтобы услышала вся закусочная. – Я же говорила – давно знаю о его махинациях. Еще до этого его «метаморфического опыта», или как он там это зовет…
– Метаморфического исцеления, – поправил я.
– Да без разницы! Пустые слова. Еще до этого он себя зарекомендовал отъявленным шарлатаном. Понадобилось лишь правильное совпадение обстоятельств, чтобы вся его натура вышла на свет. И тут попадается эта практически смертельная болезнь, которая привела – да я едва могу это выговорить – к метаморфическому исцелению. Все, у него развязаны руки – все шарлатанские карты можно выкладывать на стол. Я участвую в этом фарсе только для того, чтобы увидеть, как все прозреют. Поймут то, что я знала о Райнере Гроссфогеле давным-давно. Вы все свидетели, – Ее сильно накрашенные глаза в обрамлении морщин хищно обшарили публику в поисках поддержки.
Эту женщину я знал только под сценическим псевдонимом – «мадам Анджела». До недавнего времени она управляла «спиритическим кафе» – так его называли в наших кругах – где, кроме всего прочего, продавались навынос пирожные ее собственного изготовления (по крайней мере, всем нам она так говорила). К несчастью, ни спиритические сеансы, что проводились медиумами, сидевшими на зарплате у мадам Анджелы, ни пирожные с явно дороговатым кофе не смогли обеспечить ее заведению стабильный доход. Именно Анджела первой во всеуслышание пожаловалась на качество сервиса и слишком скромную кухню в крэмптонской столовой. Стоило нам прибыть днем и набиться в одну-единственную работавшую закусочную во всем городе, как мадам Анджела стала наседать на молоденькую официантку, обслуживавшую в одиночку всю нашу ораву:
– Ваш кофе горчит так, что дух воротит! А эти пончики – они же все черствые! Куда нас притащили? По-моему, этот захудалый городишко сплошь обман.
Когда девушка подошла к нашему столику, я обратил внимание, что ее новенькая, недавно пошитая униформа куда больше подошла бы больничной сиделке, чем официантке. Что более интересно – она напомнила мне униформу медсестер в больнице, где лечился Гроссфогель. Лечился – и все-таки вылечился, хотя недуг казался весьма серьезным. Пока мадам Анджела песочила официантку за кофе и пончики, которые входили, надо думать, в программу «уникальнейшей физически-метафизической экскурсии» (так говорилось в буклете), я пытался вспомнить, как Гроссфогель лечился, пусть и недолго, в скверно оборудованной, подчеркнуто несовременной больнице за два года до нашей поездки в Крэмптон. Из приемного отделения его определили в грязную палату, что находилась даже не в главном корпусе больницы, а в каком-то приставном лазарете в обветшалом старом здании, в том же захудалом районе, где Гроссфогель и его друзья были вынуждены жить из-за стесненности в средствах. Именно я отвез его в приемное отделение на такси и сообщил в регистратуру все необходимые данные о нем, потому что сам он общаться был не в состоянии. Позже я объяснил сестре – хотя наверное, то была просто санитарка, где-то раздобывшая сестринский халат, уж больно скудны были ее познания в медицине, – что Гроссфогель потерял сознание в местной картинной галерее на открытии маленькой персональной выставки. Что он впервые предстал перед широкой публикой и впервые же пал без чувств. Однако я не упомянул, что ту галерею точнее было бы назвать расчищенным торговым помещением на первом этаже – его время от времени подчищали и использовали под самые разные выставки и перформансы. Весь вечер Гроссфогель жаловался на боль в животе, сказал я сестре, повторив это и доктору в приемном покое, тоже не особо компетентному на вид, больше похожему на какого-то фельдшера. В течение вечера боль все усиливалась – судя по всему, из-за треволнений Гроссфогеля, вызванных видом собственных картин на всеобщем обозрении. Он, видите ли, всегда критично относился к собственным художественным способностям – и не без оснований, мог бы добавить я. С другой стороны, нельзя было полностью исключить и опасный физический недуг, подвел я черту для сестры, а впоследствии – для доктора. Как бы там ни было, Гроссфогель рухнул с высоты своего роста на пол галереи, и с того момента мог лишь стенать – надсадно, плаксиво и, чего уж греха таить, довольно раздражающе.