Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало быть, Толстой понимает, что дневник шифрован для постороннего, неясен для понимания. Но пустить в машину своего писания, 17-я редакция «Не могу молчать» идет в печать, оттачивать, читая семейным, гостям, откладывать, переделывать – с дневником он это никогда не сделает. Как, наоборот, никогда не пустит в печать ничего без отделки, много раз просит не придавать никакого значения тому, что, как письма, разговоры, оставлено без отделки – никаким записям Маковицкого – и серьезно относиться только к тому, что пропущено через машину авторского редактирования. Через нее достигается после прохода через фильтры избавления от интеллигентности снова статус так, только так и никак не иначе.
Никакие преимущества интеллигентности не компенсируют первобытной прямоты. Так никакая эффективная рациональность частного (отрубного) землевладения не компенсирует выветривания первобытной справедливости, происходящего при разрушении бестолковой иррациональной древней общины. Толстой против Столыпина еще и поэтому, кроме расстрелов. У него есть отчетливая, ясная для него как день, простая и радующая его программа для страны, радикальный анархо-консерватизм. Эта программа отрывается ему как политэкономическая проекция Евангелия: это закон любви, переписанный в терминах государственного хозяйства. Толстой не переменился с тех молодых лет, когда, мы читали, он считал неправильным отнимать у богача его трюфели, чтобы раздать бедным. К революционерам Толстой в целом снисходительнее, чем к правительству: они молодые; они не испачканы грязью церкви. Но он против них и решительно за хозяев:
[…] Сейчас сидел в унынии за пасьянсами, и вдруг мне стало ясно, ясно до восторга и умиления то, что нужно бы сделать. Стало мне ясно то, что в существующем зле не только нельзя обвинять никого, но что именно обвинения-то людей и делают всё зло […] сердятся на людей, воспитанных в том, что хозяйственность […] добродетель, что хорошо наживать, хорошо не промотать отцовское, дедовское, – сердятся и готовы убивать их за то, что они делают то, что считают должным, и мало того: стараются владеть этим как можно безобиднее, делают всякие уступки, лишая себя. И их считают врагами, убивают те, которые и не подумают сделать этого. Убивают и тех, которые воспитаны на том, что стыдно не занимать в обществе то же положение, которое занимают отцы, деды, и занимают эти места, стараясь смягчить свою власть. И убивают те, которые желают власти не менее, [не имея] для этого даже и повода наследственности. Одним словом, надо и хочется сказать то, что надо войти в положение людей и не судить их по их положению (которое образовалось не ими, а по тысячам сложнейших причин), а по их доброте. (21.3.1909 // <там же>)
У крестьян сохранить бестолковую непрактичную общину. За богатыми сохранить всё. Если пособирать, то полная программа «как обустроить Россию» без рекламы у Толстого была. Ему было ясно, что и как делать со школой. С церковью? Если вас обманут и скажут, что я причастился перед смертью, то это будет такая же ложь, как если скажут, что я перед смертью смотрел порнографию или ругался матом[154]. Прочитав такое у Толстого, можно было, конечно, спокойнее взрывать церковь. И зря. Лучше бы прочитали другое:
15 августа [1909]. Вчера вечер – скучно. Нынче, посоветовав Машеньке ехать к обедне, встал в 6 и ездил к попу. Чудное утро. Как много мы теряем, просыпая утра. Читал «Новую философию» {«История новейшей философии» Г. Геффдинга. СПБ 1900}. Как искусственно, ненужно. (<Там же>)
Отмены марксизма, стало быть, Толстой хотел бы; разрушения церквей… – вместо этого он посоветовал бы, видите, почаще ходить на раннюю литургию. И эта программа, устройства страны, была ему важна: как прибраться за собой; как вынести горшок. Когда в близости смерти всё становится неважно, это остается важно:
27 апреля 1909. Нынче могу написать со смыслом: «Если буду жив», потому что чувствую себя слабо очень, спал десять часов прекрасно, но чувствую близость – не смерти (смерть скверное, испорченное слово, с которым соединено что-то страшное, а страшного ничего нет) – а чувствую близость перехода, важного и хорошего перехода, перемены […] Такое состояние близости к перемене очень, смело скажу, радостно. Так ясно видишь, что нужно делать, чего не нужно. О «Вехах» совсем пустое. О праве ничего, и о воспитании можно. Художественное и да и нет. А о революции очень, очень нужно. Ну, прощай, до завтра, е. б. ж. (<Там же>)
Главная толстовская мысль о революции была та, что России не обязательно модернизироваться по западному образцу.
Вот в этой-то остановке шествия по ложному пути и указании возможности и необходимости проложения и указания другого, более легкого, радостного и свойственного человеческой природе пути, чем тот, по которому шли западные народы, в этом главное и великое значение совершающейся теперь в России революции. («О значении русской революции», конец)
Достижения западного прогресса не так уж заманчивы. Они скрытно губительны, потому что понемногу приучили веками почти всё европейское человечество к власти: всякой, над людьми, природой, судьбой, своими условиями жизни. В конечном сче-те власть над Богом. Чем больше у европейца власти над всем этим, тем больше он одновременно зависим от властной системы, в которую включен. Индийский крестьянин с мотыгой странным образом благодаря своей включенности в природу более независим, чем английский лорд-протектор. Сейчас, когда я это говорю, кажется, что положение изменилось: колоний нет, и английские фермеры могут прокормить индийских бедных. Казалось бы, устарело это у Толстого:
Все народы эти [западные] не могут сами кормиться своим трудом и всегда, как пролетарии от достаточных классов, находятся в полной зависимости от тех народов, которые кормят себя и могут продавать им свои избытки, как Индия, Россия, Австралия. (Там же, VII)
На самом деле всё по-прежнему: фермерство американского типа нерационально, оно тратит на калорию пищи намного больше тепла, чем индийский крестьянин. Стратегически (пере)производство сельскохозяйственное в Америке – и конечно, у нас уже теперь то же, потому что мы не пошли по толстовскому пути сохранения крестьянства – это хуже, чем Пиррова победа, из-за совершенно тупикового, самоубийственного расходования нефти, воды и, главное, кислорода атмосферы. Допустим, период сумасшествия для человечества необходим, чтобы образумиться. «Это последние судороги того, что должно исчезнуть», как пишет Толстой (там же, XV), цитируя письмо Дюма-сына к Эмилю Золя. Тогда достоинство Толстого в том, что когда это сумасшествие еще не было так ясно видно, он вовремя встревожился.
Выход: анархия, отмена власти всякой в