Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клава метнулась в спальню за вязанием и через мгновение, лишь неощутимо увеличив паузу между репликами, но не порвав невидимую связь, снова смотрела в глаза мужу, в то время как спицы уверенно трудились над гарусной полоской в платье для дочки. Цезарь не Цезарь, но делать лишь одно — только болтать, только вязать, только телек смотреть Клава не могла, ей были нужны как минимум два занятия, которые и делами-то она никогда не считала. Разговор пошел важный для обоих, и ладно так пошел — вспомнилось, как их, тогда еще не знакомых друг с другом, поставили пилить дрова на дружеской даче и как плавно, синхронно заработали зубцы, будто кто-то специально подбирал для них бревна без сучка, без задоринки.
Утренний срез копящихся в их жизни неудобств, недомолвок, обид, рассмотренный в четыре глаза, два ума и два сердца раз за разом вот уже почти четверть века помогал понять, что с ними происходит, но, как сегодня вечером выяснилось, для такого медленного исследования, вникающего и в пустяковые подробности, просто не хватило времени.
…Отмечание женского дня в почти исключительно женском коллективе… Кто не знает, посмотрите вокруг себя повнимательнее, статистику вспомните: на десять девчонок — сколько теперь ребят?
К концу служебной вечеринки, дабы не чувствовать себя обязанной старухе-вахтерше, услужливой до слащавости, Клава сама — без прозрачных намеков, когда говорят одно, а имеют в виду противоположное (раз пять заглянула та со словами «сидите, сидите, я не тороплюсь!»), — свернула совсем не буйные посиделки, единственным моветоном на которых была реплика уже подраспустившегося Макара: «Девчонки, я бы вас сейчас всех трахнул!» — сопровождаемая вполне асексуальным объятием шелковых плеч сидящей справа от него бухгалтерши и прилипшей к его левому боку пиарщицы. Матери-одиночки, не добравшие мужской ласки (взрослые сыновья не в счет, ранняя молодость агрессивнее в присвоении заботы и опеки, чем мозолистая, искушенная зрелость), размякли и затянули с большим чувством «Край родной, навек любимый», что свидетельствовало отнюдь не о советскости коллектива, а всего лишь о его поколенческой принадлежности: после сорока лет люди склонны приукрашивать не будущее, а прошлое.
Силы, спаивающей (от глаголов «спаять» и «споить» одновременно) сотрудников, хватило, чтобы не сразу по выходе из офиса потянуться к домашним очагам, а сперва лаокоонообразным клубком докатиться по возбужденной пред-праздником Тверской до станции «Охотный Ряд», достигнув которой коллектив наконец распался.
Опытный пьяница всегда имитирует у турникета твердую походку, а затем без проволочек ступает на эскалатор. Увидев уезжающую спину Макара и вспомнив про мужнины бумаги, Клава ринулась вослед. Поравнявшись с шефом, она почти прижалась к нему, чтобы не — застопорить левостороннее движение. На лестнице длиной минуты в полторы, да еще во враждебной тесноте не получилось выудить из сумки ничего, кроме ненужного сейчас портмоне и рабочих манускриптов — она собиралась покорпеть над ними в праздничной тишине и одиночестве.
Карьерный путь, на который еще в детстве-отрочестве-юности подтолкнули Макара его способности («талантом» их на юрфаке называли), его амбиции, тяга к новизне и даже слабое зрение свою лепту внесло (чем выше заберешься, тем лучше видно при его-то дальнозоркости), научил быть рачительным, не упускать ни одну из приоткрывающихся — порой внезапно — возможностей, и он, хмуро трезвея, больно дернул Клаву за руку (Костин проект чуть не выпал) и рывком втащил в щелку сходящихся дверей.
— Дома объяснишь! — буркнул он, засовывая тонкую зеленую папку в свой кейс, и больше из его плотно сжатых губ не выпало ни слова.
Почему Клава покорилась?! Зачем поехала? Всю молчаливую дорогу на поезде до «Преображенки» и пехом по Большой Черкизовской она, загипнотизированная силой мужской и административной власти, как бы выступала перед самой собой адвокатом Макара, совершенно упустив из виду принцип состязательности справедливого суда, где равные права имеют и защита, и обвинение. Оправдалась стойким русским трюизмом: перебравшего друга передают с рук на руки, — сильно преувеличив степень его опьянения и не учтя, что Варя с сыном и бабулей будут на даче. И еще, наверно, хотелось сделать новый взнос в заведенную на черный день копилку сперва только добровольных, а потом и вынужденных уступок Макару. (Черный день этот… Никто же не знает, будет ли он, когда будет, можно ли от него откупиться и в каких деньгах… Уступки ваши, подчинение, заискивание — такая некрепкая валюта…) Костин проектик хотелось продвинуть… И еще…
— Как тут можно жить?! — Очутившись в Варино-Макаровой квартире, Клава зажала ладонями уши, но лязг, жужжание, грохот идущего где-то рядом или этажом выше ремонта мигом прорвали столь ненадежную преграду.
— Да уж, покалякать не получится. — Мокрый шепот стоящего сзади, возвышающегося над ней Макара пощекотал левое ухо. — Не за тем сюда приехали… — Он взял Клаву за плечи, рывком развернул ее и, не отнимая рук, перекричал не смолкавший шум: — Глаза! Посмотрите в эти глаза! «Ночи Кабирии» какие-то!
Все еще не веря своим голубым глазам, Клава инстинктивно дрогнула в коленях — Макаровы слова ударили ее, как молоточек хирурга по подколенной чашечке, — и опустилась на корточки, нечаянно отцепив от себя хозяина дома и положения, не ожидавшего такого финта. Медленно, изо всех сил стараясь не излучать миазмы страха, что обычно провоцируют собак на нападение, ползком почти она выбралась в прихожую.
Преследования не было. Значит, показалось… Стало совестно, что так плохо, так по-бабски подумала о старом друге. Готовое обманываться сердце враз успокоилось — будто ночные чекистские шаги замерли не у твоей, а у соседской квартиры. В растерянности переминаясь перед зеркалом, Клава убрала в заколку выбившуюся прядь, пригладила волосы, надеясь привычными движениями вызвать то радостное возбуждение, которое охватывало ее всякий раз, как они с Костей попадали в окрестности этого дома. Ареал этот за два десятка лет их регулярных встреч раскинулся не только до ближайшей станции метро, но и забрался под землю, заштриховав приязнью всю дорогу — с пересадкой на голубую линию — до их собственных пенат. Даже маячок ближайшей к Макарову дому «Преображенки» на метрошной схеме подавал сигнал дружелюбной близости. И сознание, вместо того чтобы очевидность осмысливать, трусливо подсунуло воспоминания, да еще отцензурованные — без всех шероховатостей, которые отлакированную, китчеватую картину под названием «дружба семьями» приближают к реальности, не такой успокаивающей, как хотелось бы.
Сбежала Клава от действительности в эти воспоминания. Въяве прямо-таки увидела, как вот эту самую дверь, сперва деревянную и «родную» (в том смысле, в каком механики называют родными детали первоначальной заводской сборки), а потом, после «молдавского» ремонта (на «евро» не потянули) железную, неторопливо, с самоуверенной ленцой открывает выбритый, в отутюженных брюках и рубашке, не в шлепанцах, а в ботинках, и все-таки домашний Макар. Варя лишь выглядывает из кухни, рассерженно — на себя? на мужа? на гостей? — жалуясь: «Опять не успела! — и, ревниво похвалив: — Вот Кланю-то врасплох никогда не застанешь!» — отказывается от помощи, возвращаясь к плите.