Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андропов видел также, что перемены в Китае открывают возможность нормализации наших отношений. И сделал по этому поводу заявление в одной из своих первых в качестве генерального секретаря речей.
Что касается США, Запада в целом, то он, конечно, был сторонником разрядки, улучшения отношений. Но у него были глубокие сомнения, что при администрации Рейгана на этом фланге удастся что-то сделать, – после бурной антисоветской реакции администрации США на трагический инцидент с южнокорейским самолетом КАL-007 эти сомнения превратились в уверенность.
Не думаю, что Андропов был готов пойти так далеко по пути к здравому смыслу вопреки всем старым догмам, как это было сделано позднее в концепции нового политического мышления. Но необходимость в каких-то переменах, в каких-то сдвигах в нашей окостеневшей (в период, кстати, когда он был одним из тех, кто формировал политику) политической позиции Андропов ощущал. Несмотря на хорошие личные отношения с Устиновым, у Андропова вызывали известные сомнения, в частности, наши военные программы, позиция Министерства обороны в вопросах разоружения. Думаю, поживи он дольше, в наших позициях на переговорах по разоружению произошли бы перемены, хотя, возможно, не такие решительные, как в период перестройки. К некоторым военным деятелям он испытывал и известное политическое недоверие. К их числу относился Н.В. Огарков. Как-то в моем присутствии, разговаривая с кем-то по телефону, он назвал его «наполеончиком» (напомню, что вскоре, но уже после смерти Андропова тот был смещен с поста начальника Генерального штаба).
Что касается внутренних дел, то Андропов, как мне кажется, имел все же намерение добиваться решения ряда серьезных проблем в социально-политической сфере. Здесь он чувствовал себя увереннее, чем в экономике. Судя по беседам, а потом появились на этот счет и другие доказательства, он, в частности, считал необходимым развитие демократии (по тогдашним временам идеи, которые он высказывал, были смелыми, хотя сейчас показались бы очень скромными). Беспокоило его и состояние межнациональных отношений в стране – видимо, еще работая в КГБ, он лучше других знал, насколько оно опасно. Важной задачей Андропов также считал улучшение отношений руководства с интеллигенцией, восстановление доверия и налаживание взаимоуважительного сотрудничества. Эти планы, однако, только еще вынашивались. И шел этот процесс медленно, так как его отвлекала и чисто аппаратная «кухня», на него давили со всех сторон (и прежде всего справа), и он не всегда этому давлению мог, а может быть, и хотел противостоять.
Но это мне стало очевидно позже, уже после того, как закончилась большая ссора между мною и Юрием Владимировичем. Произошла она в конце декабря 1982 года. Причиной, а скорее поводом, послужила моя записка Андропову. Поскольку он мне ее в тот же день вернул с фельдъегерем, без предупреждения приехавшим домой (я был рад, что куда-то ушла жена, которую внезапное появление офицера КГБ расстроило бы – ей я о ссоре рассказал несколько лет спустя), сопроводив очень злым, фактически порывавшим многолетние товарищеские отношения ответом, я считаю себя вправе подробнее рассказать об этом эпизоде. О чем я писал Андропову? О том прежде всего, что представители творческой интеллигенции испытывают разочарование в связи с произошедшими уже при нем назначениями в Отделе культуры аппарата ЦК КПСС, а также в ряде издательств и редакций. «Параллельно, – писал я, – идет полоса снятия спектаклей в театрах, в том числе тех, что разрешались раньше (уже затронуты Театр сатиры, Театр Маяковского, не говоря уж о Театре на Таганке). Все это уже родило пословицу: «Вот тебе и Юрьев день». И далее я призывал Андропова «остановить активность некоторых товарищей, пока у Вас дойдут руки до этой сферы».
Второй вопрос из тех, что я поднял, – попытки вернуть в лоно классического, сталинского догматизма нашу экономическую науку.
Я сообщал, в частности, о «директивных» лекциях, с которыми в последнее время гастролировал по крупнейшим академическим институтам заведующий сектором экономических наук Отдела науки ЦК КПСС М.И. Волков. «Лейтмотивом этих поучений Волкова, – писал я Андропову, – было следующее: вся беда в том, что увлеклись конкретными исследованиями – хозяйственным механизмом, управлением и т. д., а надо заниматься главными категориями политэкономии, ее предметом и методом, общими законами, формами собственности и др. Везде как образец творчества и общественной полезности превозносилась экономическая дискуссия 1951 года и связанная с ней работа И.В. Сталина (по мнению настоящих экономистов – одна из самых неудачных и оторванных от жизни его работ). Вещал т. Волков и массу других нелепостей».
Весь дух лекции Волкова, по словам многих присутствовавших на них, был предельно догматичный и схоластичный. Выступления воспринимались как направленные против указаний о сближении экономической науки с практикой, помощи науки в решении наиболее острых и сложных экономических проблем. «В ИМЭМО и у Олега Богомолова есть записи этих выступлений – их Ваши помощники могут запросить, – писал я Андропову. – Гул в этой связи идет большой – люди, опять же, не понимают, куда идет поворот, и на сей раз не только деятели литературы и искусства, но и люди очень деловые. Гадают и насчет запланированного совещания – не задумано ли оно как дубина против многих ученых и закрепление догматических позиций. Словом, создается впечатление, что дело здесь делается вредное и нечестное».
Отвечая мне, Ю.В. Андропов обвинил меня в «удивительно бесцеремонном и необъективном» тоне, в «претензиях на поучения» и отсутствии объективности, заключив, что это – «не тот тон, в котором нам следует разговаривать с Вами» (меня удивило и насторожило, что впервые, наверное, с 1964 года он обратился ко мне на «вы»). Что касается существа поднятых мною вопросов, то он отверг все доводы о начавшемся зажиме в области культуры и не удосужился проверить факты о положении в нашей экономической науке.
«Я не знаю, что мог там «вещать» т. Волков, – писал мне он, – но даже если взять на веру то, что Вы об этом пишете, то оснований для паники нет. Надо поправить его там, где он ошибается, и все (и это писал мне искушенный политик, знавший субординацию, установленную между аппаратом ЦК и учеными! – Г. А.). Вы пишете, – продолжал он, – что «гул в этой связи идет большой – люди опять же не понимают, куда идет поворот… не задумано ли запланированное совещание как дубина». На каком основании такие выводы? Разве ЦК «избил» кого-нибудь за последнее время? Ну а кому делать нечего, могут гадать, как им заблагорассудится». Тоже несправедливо, думал я: кто-кто, а Юрий Владимирович знает, как ответственные работники аппарата ЦК могли ломать судьбы людей и даже целые направления науки.
Но самое для меня существенное было написано в конце: «Пишу все это к тому, чтобы Вы поняли, что Ваши подобные записки помощи мне не оказывают. Они бесфактурны, нервозны и, что самое главное, не позволяют делать правильные практические выводы».
Я это понял иначе. Не как попытку меня поправить – это я всегда готов был принять. А как своего рода «декларацию» о прекращении отношений, и, уж конечно, прежних отношений. Притом почему-то не устную (даже пусть по телефону), а «документально оформленную».