Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был разрыв, большая ссора. Меня она крайне огорчила. И удивила. Дело в том, что и тон моего письма, и сами поднятые вопросы ничем не отличались от наших обычных бесед и тех записок, которые я Юрию Владимировичу время от времени посылал. Более чем двадцатилетние отношения как-то расположили меня к тому, чтобы не обращать внимания на условности, писать то, что думаю, не особенно заботясь о форме. И никогда это не вызывало гнева. Перечитывая письма, я в тот вечер пришел к выводу, что могу себя упрекнуть лишь в двух вещах. Первая: излишне злой, хотя так не задумывал, получилась в контексте письма поговорка «вот тебе и Юрьев день», тем более что здесь упоминался спектакль «Борис Годунов», – Андропов мог подумать, что я имею в виду какие-то исторические параллели. И вторая: возможно, зря я выпустил из виду, что прежний Юрий Владимирович, став первым в партии и стране лидером, стал и несколько другим Юрием Владимировичем – во всяком случае, ожидал другого обхождения с собой. Хотя в это не хотелось верить, я считал его слишком крупным и умным человеком для того, чтобы власть вскружила ему голову и привела к такой неожиданной для меня открытой вспышке.
Тут же я позвонил А.Е. Бовину – единственному человеку, кому я мог оба письма показать и посоветоваться. Мы встретились на троллейбусной остановке на Кропоткинской. Шел дождь, и, прикрывая письма рукой, я их ему прочел при свете уличного фонаря. Бовин, тоже хорошо знавший Андропова, согласился со мною, что дело было не в самом моем письме, во всяком случае, не в одном моем письме, – Юрий Владимирович скорее использовал его как повод, чтобы осуществить что-то уже задуманное – «дистанцироваться», отодвинуть меня подальше. Согласился Бовин также с тем, что мне не надо ни извиняться, ни объясняться, ни пытаться уладить инцидент. Оставалось одно – принять и понять посланный сигнал: «Не путаться под ногами». Буквально через несколько дней по какому-то случаю аналогичное столкновение произошло у Андропова и с Бовиным, что утвердило меня во мнении: письмо было лишь поводом.
Но что же стало причиной? Я, естественно, не раз об этом думал. И все больше утверждался во мнении, что дело было в попытках некоторых представителей руководства, в частности Зимянина, Устинова, может быть, Черненко (не исключаю, что участвовали и люди из окружения Андропова), изолировать нового руководителя от тех контактов и связей, через которые он мог получать независимые, отличающиеся от официальных мнения и оценки. До меня доходило: был пущен слух, конечно же услужливо доведенный до Андропова, что некоторые люди, ранее работавшие с ним (включая меня), распространяются о своей давней дружбе с генеральным секретарем, пытаются нажить на этом политический капитал.
Конечно, остается открытым вопрос: как сам Юрий Владимирович, столько лет знавший нас, мог поверить этой чепухе? Ответ я вижу прежде всего в том, что у Андропова была слабость прислушиваться к сплетням. И даже иногда внимать им. А также не портить отношения со сплетниками, особенно если это люди высокопоставленные. Ну а второе – это болезнь. Андропов уже был тяжко болен, и это нередко сказывалось на его суждениях. В том, что болезнь сыграла свою роль и Андропов не полностью себя контролировал, меня убедили последующие события.
В январе на каком-то приеме меня отозвал в сторону работник МИД СССР, мой хороший товарищ В. Суходрев. По его словам, сидящий с ним в одном кабинете сын М.В. Зимянина всем рассказывает, что Андропов «снял с Арбатова стружку» за то, что тот вмешивается в дела культуры и искусства, даже поссорился с ним. Ничем, кроме болезни Юрия Владимировича, я не мог объяснить такую его откровенность с М.В. Зимяниным, о котором он был нелестного мнения и не раз мне об этом говорил, и даже выразившееся в этой откровенности предательство. Чуть позже Андропов, поверив доносу, будто я что-то не то сказал о руководстве приезжавшим в Москву американцам, поручил поговорить со мной на эту тему своему преемнику в КГБ. И это, с учетом давних отношений и существовавшего доверия, я не мог объяснить не чем иным, как болезнью. В конце концов, даже получив донос, он просто мог спросить у меня о том, что происходило, – лично либо через любого из своих помощников, а не обязательно через председателя КГБ.
Шли месяцы. В мае 1983 года Андропов неожиданно мне позвонил, чтобы поздравить с шестидесятилетием. Хотя разговор был короткий, почти официальный, мне показалось, что у него все же скребут на душе кошки, как и у меня: я не мог не думать, что вот сейчас, когда, может быть, особенно нужны нормальные рабочие отношения с этим человеком, мы с ним в ссоре, дали себя поссорить…
Вскоре – в июле или в начале августа – состоялось примирение. М.С. Горбачев позвонил и сказал, чтобы я немедленно связался с Юрием Владимировичем. Я это сделал, и в тот же день состоялась встреча – теплая, глубоко меня тронувшая, хотя и не обошлось без горьких слов, сказанных друг другу. А за ней последовали другие, деловые. Болезнь несколько отпустила, и Андропов стал серьезно думать о следующих шагах – и во внешней, и во внутренней политике.
Во время одной из таких встреч он поручил мне подготовить записку к крупному (это было его выражение) разговору об отношениях и работе с интеллигенцией. В те же дни Бовин получил аналогичное задание по национальному вопросу. Не исключаю, что подобные задания были даны и другим. В общем, у этого человека мысль снова активно работала, притом в правильном направлении. Складывалось впечатление, что он все же отходит от первоначального замысла «малых дел», готовится поставить крупные, жизненно важные вопросы.
Вскоре я отправил ему заказанную им записку, некоторое время спустя он по телефону меня поблагодарил и сказал, что читал ее, многое в ней ему показалось интересным и он надеется вскоре со мною ее обсудить, чтобы дать поставленным вопросам ход. Но это так и осталось одним из неосуществленных замыслов – вскоре Андропов снова заболел и уже к работе не вернулся…
После его смерти один из помощников, у которого хранилась личная рабочая папка Юрия Владимировича, записку мне вернул. Мне было интересно увидеть отчеркнутые им места – то, что привлекло особый интерес и, видимо, должно было пойти в работу.
Скорее всего, это были мысли, которые волновали и его, их он хотел так или иначе воплотить в политику. Отчеркнуты были, в частности, рассуждения о том, что в плане социально-политическом и моральном интеллигенция даже и сегодня, через шестьдесят шесть лет после революции, «когда уже не осталось того, что называли буржуазной интеллигенцией, все же трактуется как последняя, наименее органичная и важная среди всех трех основных социальных образований общества».
«Конечно же, – продолжал я, – при случае о ней – после рабочего класса и крестьянства – говорят что-то хорошее. Но говорят с известным снисхождением, похлопыванием по плечу, даже с оговорками. А в разговорах среди чиновников, «в своем кругу», «интеллигент» остается почти бранным словом». И далее шел снова отчеркнутый текст: «Не знаю, нужно ли и важно ли сейчас что-то делать с этой, так сказать, доктринальной стороной вопроса. Хотя можно было бы, не отказываясь от признания особой роли рабочего класса, все же напирать на полноправность, на одинаково неотъемлемую роль и функцию обоих классов и «прослойки», на то, что различия носят скорее исторический и философский, а сегодня – профессиональный характер, но не затрагивают политического и социального положения в обществе…» Отмечая, что вопрос может казаться не таким уж важным, удаленным от реальности, я писал: «Не думаю, например, что рабочий и крестьянин получают большое удовлетворение оттого, что их ставят в перечислениях впереди, послышнее о них говорят, подчеркивают, что их много в Советах…» И следующая фраза была снова отчеркнута Андроповым: «Противостояние, как мне кажется, идет сегодня по другому направлению – не рабочие и крестьяне, а часть чиновничества и бюрократии (особенно руководящая интеллигенцией) противопоставляет себя интеллигенции, говорит о ней снисходительно, а подчас даже и недоброжелательно. С ними рядом и те представители самой интеллигенции, которые свою профессиональную, а подчас и интеллектуальную слабость норовят компенсировать демагогией насчет близости к народу (особенно к деревне). Наверное, махаевщина не грозит рабочим и крестьянам, а стала скорее реальной болезнью обюрократившихся элементов аппарата».