Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Финальные вечеринки лета мне удались. Силиконовая блондинка, не только игравшая музыкальный сет, но и устраивавшая пип-шоу вместе с группой таких же сисястых, как и она, танцовщиц, отработала идеально, а на британского диджея, казалось, собралось пол-Крыма. Я отметил эти события премиальным Macallan, а не стандартным Jameson, и, возвращаясь домой, впервые пригласил к себе Леру.
Пристал к ней прямо в такси. Таксист, лысый крупный мужчина, делал вид, будто ничего не замечает… Я поник, не хотел ничего больше, желание ушло, в паху ныло, раздражало само присутствие Леры, и то, что происходило в такси, казалось отвратительно пустым и бессмысленным, вычерпавшим меня без остатка. Общение с кем-то сейчас было как ношение тесной обуви. Едва ворочая языком, я сказал:
– Извини, но мне что-то нехорошо. Езжай домой, Лера.
– Не поняла? – Она удивлённо подняла свои пушистые, утяжелённые тушью ресницы.
– Мне дурно, – я не врал. – Стойте, – тормознул я таксиста, сунул тысячную купюру. – Вот вам деньги, отвезите девушку, пожалуйста… где ты живёшь, Лера?
– Ты издеваешься?! Забыл, где я живу?
Я был у неё дома столько раз, но сейчас не мог вспомнить адреса.
– Слушай, мне плохо. Просто езжай домой, ладно? Завтра созвонимся.
Она пожала загорелыми плечами, села в такси. Терпеливая, покорная девушка, но гордая, знающая себе и окружающим цену, – из тех, что обрывают всё сразу, в один момент. И, похоже, момент наступил. Я понимал её. Ещё час назад мы планировали поездку в Гурзуф, а теперь я отправил Леру домой без объяснения причин, и выглядело это потребительски, эгоистично, в духе какого-нибудь мудака Гриши, но чувство постороннего человека рядом, а все сейчас стали для меня посторонними, бесило, изводило до невыносимости; я готов был спалить город, расстрелять его жителей, как маньяк, как фанатик, лишь бы выключить, скрыть или хотя бы приглушить декорации вокруг, я хотел остаться один, и желание это управляло всеми моими поступками. Без сил замерев на лестнице, опершись на ограждение, я стоял, напуганный резкостью этой перемены в себе, вновь не понимая, как из молодого успешного мужчины превратился в отчаявшуюся, измотанную рухлядь. Что случилось? И как мне справиться с этим?
Я сполз с перил, перебрался к окну, выходившему во двор. Высокий мужчина в белых коротких шортах выгуливал лабрадора. Я вспомнил, как после развода наблюдал с балкона за плясками дагестанцев, как злился, ругался с ними, а потом всё закрутилось – и появились госпиталь, дед, старик, Гриша, а вместе с ними то новое чувство, которое я никак не мог описать, – десяток разнообразных эмоций, спаянных в одно, нечто совершенно незнакомое, невозможное для понимания здесь и сейчас. Я высунулся в окно, глотал летний воздух. Разные лица: Ксюшенька, отец, Фомич, Лера, косматый каннибал из детского кошмара и изуродованный младенец из прибрежной халупы, висели передо мной вопрошающе: что я собираюсь делать, как буду жить? И я стушевался, не находя в себе мотивов, стимулов, возможностей двигаться дальше. «Боже, как страшно двигаться дальше», – вспомнил я из детства, давно прослушанное, забытое, а теперь вновь ставшее актуальным, и весь я, забытый на этой лестничной клетке, у окна в мир, стал ребёнком, испуганным, мятущимся, неуверенным. Что приключилось со мной?
Я повторял это, как загипнотизированный, и, увидь меня кто со стороны, он наверняка бы решил, что перед ним один из тех неприкаянных, выпивших, безнадёжных, очутившихся в чужом подъезде и теперь боявшихся, что его выгонят в ночь. Никогда ещё я не был столь обессилен, столь беззащитен, хотя многие дела, казалось бы, разрешились, но оставался старик, оставался груз добровольно взваленного на себя и отсыпанного судьбой, и вот оно прижало, искорёжило, как авария, сминающая старую ржавую машину, чей срок эксплуатации подошёл к концу. Я всё же добрался домой, повалился на кровать, как был, в одежде, и забылся.
Проснулся я в середине дня. Жара стояла чудовищная, одежда и простыня насквозь промокли. Был последний день августа, и мне вдруг подумалось, что это лето я прожил не зря. Я включил мобильник, он залился сигналами так, будто они боялись не успеть друг за другом. К удивлению, я нашёл сообщение от Леры («всё нормально?»), лишний раз отметив, что она лучше других, и свинством, особенно после вчерашнего, было не отвечать ей, но я не ответил. Стал просматривать телефон дальше, сделал несколько звонков по работе, оставив вызовы жены напоследок. Как невкусный десерт, который надо съесть, чтобы никого не обидеть. Мы говорили с Ольгой после той ссоры из-за колы, но сам случай не вспоминали. Я перезвонил, неожиданно ответила дочка. Услышала меня, затараторила:
– Папочка, приезжай, папочка! Домой приезжай!
– Хорошо, Ксюша, приеду, но дай пока маму, ладно?
– Ура, ура, папа едет! – закричала Ксюша. Я растерялся. Сердце завибрировало, как неисправный трансформатор, по которому вновь пошёл ток. Жена взяла трубку.
– Что это с ней? – не в силах скрыть чувств, спросил я.
– Не знаю, – жена казалась растерянной, – со вчерашнего вечера так. Всё канючит: «Где мой папочка?» И плачет, бедная. Мы тебе всё утро дозвониться пытались, – в голосе её добавилось привычной едкости.
– Так, ладно, сейчас приеду…
Весь день мы провели вместе с дочкой, везде таскавшей за собой свинку Пеппу. Пропустили даже дневной сон. Сначала отправились в прохладу кинотеатра, смотреть глупый американский мультик, а после, в торговом центре рядом с кинотеатром, Ксюша запросилась на аттракционы, но я отказался и повёз её на Исторический бульвар, на те аттракционы, которые ещё ребёнком посещал сам: машинки, колесо обозрения, паровозик, вертолёт, карусель «Ромашка». Мы веселились, ели сладкую вату, и я купил Ксюше надувную собаку, которую она тут же назвала Бобом, у свинки Пеппы появился конкурент. Весь этот счастливый день, проведённый с дочерью, подействовал на меня как анестезия, унял вчерашнюю растерянность и боль, вернул уверенность и силы.
Когда мы сели в такси и я назвал адрес, Ксюшенька заворковала: «Едем домой, папочка»; меня коротнуло от слова «домой», потому что дома – того дома – больше не существовало, он раскололся, исчез, и приходилось мириться с новой реальностью; история со стариком, наверное, стала одним из этапов данного примирения. Поняла ли это Ксюшенька?
Восприняла ли перемены? Уяснила ли для себя, что папа и мама уже не вместе и мир прежний разрезан напополам? Имели ли мы на это право? Если так поступили, то, значит, имели, но кто дал нам его?
Я держал Ксюшу за руку, она щебетала, прижимая Пеппу и Боба к себе. Глаза у неё были мои, я передал их вместе с жизнью, и в этом состоял непреложный закон продолжения себя, а значит и ответственности за деятельное участие и присутствие рядом. Я жил в своей дочери, как все мы жили в других, обретая счастье или, наоборот, расплачиваясь за ошибки, воспроизводя копии себя изначальных.
Дома мы молча встретились с женой взглядами, и проскользнуло то, прежнее, что заставляло, несмотря на ругань, жить вместе. Я ощутил ещё не рассеявшееся тепло, созданное благодаря ребёнку, тем не менее понимая, что счастливого продолжения не будет, а потому важным стало другое – не растерять остатки, поймать, сохранить их, упаковав в приятное воспоминание, как фотографии, как талисман, и уходить быстро, ярко, закрывая дверь, чтобы не впускать холод. Но Ксюша, едва зайдя в квартиру, продемонстрировав маме Боба, тут же позвала: