Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, сперва вспоминались всякие мелочи. Но воспоминания – они ведь как костяшки домино: только поставишь их в ряд, как они уже валятся одна за другой. В общем, стоило этому процессу начаться, и я стал вспоминать такие вещи, о которых, как мне казалось, я совсем позабыл. Точнее, забыл, что их знал. Врача невероятно вдохновляли мои успехи. Собственно, моим лечащим врачом была женщина; именно она-то и заставляла меня все глубже погружаться в воспоминания. Ее звали Лиз Макрей, и она чем-то напоминала мне мисс Макдональд. Хорошенькая блондинка, очень милая, очень симпатичная и очень мне сочувствовавшая. Она объяснила, что когда-то давно моему здоровью был нанесен серьезный ущерб и это не моя вина, если я в итоге стал таким; как только мне удастся определить источник своих страданий, уверяла меня она, я довольно легко смогу навсегда от них избавиться.
Знаешь, Мышонок, фокус со страданиями в том и заключается, что мы строим свою дальнейшую жизнь, оставляя их как бы в основе всего. Мы хороним свою боль, оплакиваем ее, воссоздаем ее в мраморе, и она становится памятником, украшенным резьбой в виде скорбящих ангелов и латинских изречений. Но все это имеет столь малое сходство с тем, что мы закопали в землю, что даже память о той боли бледнеет, и со временем мы начинаем помнить лишь полированный камень надгробия, церковные витражи и горьковатый аромат лилий.
Это началось у него в классе. Я часто поднимался туда во время обеденного перерыва. Он обычно сидел за столом и проверял тетради или слушал музыку. Однажды, когда мы остались одни, он подошел и остановился совсем близко от меня. А потом положил руку мне на колено и долго-долго не убирал. Я просто не знал, что мне делать. Он ведь был моим учителем. Я доверял ему. И поэтому я ничего делать не стал. Просто сидел и ждал, что будет дальше. И я не произносил ни слова, потому что испытывал какое-то очень странное ощущение. В общем, я просто сделал вид, будто ничего не происходит; я даже глаза закрыл – словно задремал, слушая музыку.
И вот это, разумеется, было ошибкой. Ибо теперь у нас появилась некая общая тайна. И когда это случилось снова, а затем и еще не раз случалось, мне стало все трудней что-либо ему сказать, как-то возразить. Ведь, в конце концов, он проделывал это со мной и раньше. И ему это, похоже, отнюдь не казалось странным. В результате я стал думать, что, наверное, сам во всем виноват. И потом, мы ведь никому ничего плохого не сделали. Я, пожалуй, даже и описать толком не сумел бы, что это было такое.
Поэтому я так никому ни слова и не сказал. Даже тебе, Мышонок. Поэтому я и в дневнике своем никогда этого не описывал, понимая, что мои слова сразу придадут этому монстру некую конкретную форму. И тогда все это сразу станет для меня реальной действительностью. Я, наверное, пытался понять, не означает ли это, что я и выгляжу иначе, чем все остальные. Не потому ли и он сумел увидеть во мне нечто такое, чем я отличаюсь от других мальчиков? Часто, глядя на себя в зеркало, я пытался уловить те признаки, которые были заметны ему. Только сам я ничего особенного не замечал. Никаких особых признаков вроде бы у меня не было. И на лице моем не было никаких свидетельств того, что у нас с ним есть некая общая тайна. И когда он снова подталкивал меня к столу, ласково положив руку мне на затылок и тихонько нашептывая мне на ухо: «Хороший мальчик, хороший мальчик…», я всегда прибегал к своей прежней уловке: начинал думать о чем-то совсем другом – о Зигги, о его гитаре, приспособленной для левой руки, о комиксах «Кроу», о романе «1984», о глиняном карьере и альбоме «Diamond Dogs»…
А дальше мои воспоминания о прошлом становятся фрагментарными. И дело не в том, что я не помню – разве мог я это забыть? Разве мог я забыть его запах, звук его голоса в пропитанной меловой пылью темноте? Или то, как мне приходилось крепко-крепко зажмуриться, а когда я, наконец, открывал глаза, передо мной в течение нескольких секунд лишь кипело некое мутное коричневое ничто?
Но память – это не фотоаппарат. Это скорее муравейник, состоящий из множества слоев-ярусов, расположенных вокруг центрального ядра-основы. А внутри ядра таятся разные спящие вещи. И эти вещи способны меняться, летать, жалить, выходить по ночам прямо из стен, ползать повсюду – ползать по твоему телу…
Но теперь наконец, после семи лет жалкого существования, полного ненависти к себе, я начинал видеть и понимать. Оказывается, во всем том, что я творил в детстве – во всех тех ужасных вещах, – моей вины не было. Пудель, школьные кролики, Крысеныш и все остальное – это всего лишь внешние проявления моей душевной травмы. Я не был одержимым. Я не был плохим. Просто Мое Состояние вызывало к жизни некий Замещающий Механизм, и если я проявлял повышенную агрессивность или чрезмерное смущение – или даже казался каким-то чересчур веселым, – то разве можно было по-настоящему винить в этом меня самого? Да, это было всего лишь внешним проявлением того, что со мной творилось. Симптомами моего внутреннего недуга.
Теперь я изо всех сил старался все вспомнить. Я рылся в самых сокровенных уголках своей души. Я усердно молился. Мисс Макрей научила меня, как, признаваясь в собственных слабостях, можно одновременно чувствовать себя сильным. А еще она сказала, что гордится мной. И это было очень приятно, потому что мной давно уже никто не гордился. Я, пожалуй, даже чуточку нос задрал; в общем, когда я наконец понял, к чему все это ведет, я уже не сумел бы это остановить, даже если б попытался. Впрочем, мне не особенно и хотелось что-то там останавливать. Мне это, пожалуй, даже нравилось. Для меня было новым ощущение того, что я – жертва обстоятельств; а благодаря сочувствию мисс Макрей я и вовсе чувствовал себя особенным. Тогда мои бывшие одноклассники по «Сент-Освальдз» как раз собирались поступать в университеты, и многие уже умели водить машину, и у многих были подружки. А кое у кого и вовсе имя было написано золотом на доске почета. А в чем заключались мои достижения? Где было написано золотом мое имя? Почему за бортом остался только я один?
Прошло уже почти семь лет со дня смерти Ли Бэгшота. И все, по-моему, уже успели его позабыть – кроме его матери, наверное. Смерть какого-то мальчишки из предместий никому особенно не интересна, и в газетах не станут особо громко ее обсуждать. Куда интересней смерть маленькой девочки из хорошей семьи. Все мы прекрасно видели, что творилось в Молбри, когда погибла Эмили Уайт, – на улицах горы цветов и игрушечных медведей, толпы молящихся, благотворительные базары, письма местному депутату. Расследование по делу Эмили Уайт длилось несколько месяцев. А дело Ли Бэгшота было закрыто уже через неделю. Хотя, конечно, не было никаких улик, дающих основания связывать смерть Ли с каким-либо насилием. Это был самый обыкновенный несчастный случай, хотя и трагический, и всю вину за него люди возложили на городской совет, который вовремя не оградил глиняный карьер колючей проволокой и не разместил там нужное количество предупреждающих знаков. Но когда я начал вспоминать то, что случилось семь лет назад, вся история с Ли Бэгшотом вдруг предстала предо мной в каком-то совершенно ином свете. Ну а когда наконец началось то судебное расследование…