Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня не выгнали. Мне поставили тройку и заключили со мной соглашение, что я больше не буду ходить на занятия по «этим» дисциплинам, а мне будут автоматически ставить переводные баллы. Меня даже не лишили стипендии, а на втором курсе и вовсе дали повышенную вкупе со свободным посещением, философию марксизма я без проблем сдала на «хорошо» и была уверена, что все рассосалось само собой. Кто-то мне потом, когда я уже закончила университет, сказал, что вмешался мой дед, проректор был его учеником. Сам дед никогда и виду не подал, только внимательно меня выслушивал. Ему во всех случаях импонировала «принципиальность».
Когда дед умер, я мысленно провожала его сорок дней, чтоб ему не было одиноко и грустно. А ему, конечно, было грустно. Мама отказалась дать разрешение на его захоронение в бабушкину могилу, но и бумаги с просьбой о выделении другого места писать не хотела. Она вообще не хотела его знать. Его смерть как бы навсегда припечатывала его в качестве ее отца, чье отчество и фамилию она носила. Его смерть будто отрезала ей путь к отцу по крови, «настоящему», хотя и совершенно мифическому. Без бумаги от дочери вопрос с кладбищем зашел в тупик. Гражданская жена деда официально не имеет к нему никакого отношения. Я — внучка с другой фамилией и даже не могу доказать, что я внучка. Ужасные это были дни. Я впилась как клещ и буквально заставила маму написать заявление, теперь все трое покоятся в одной могиле. Пока была бабушка, в нашей семье царил мир и любовь. Что же произошло? Из конструкции вынули краеугольный камень, замо́к свода? Своей волей я решила воссоздать семью. Кладбище в данном случае — отражение, фотография умиротворения. Я — единственный их помощник с этой стороны. «Военные тайны» наделали много вреда.
Виола поставила рекорд — целых два с половиной года работала в одном месте, в МВТУ им. Баумана. Читать лекции стало своеобразной терапией, она переносилась на тридцать, двадцать лет назад, та жизнь прокручивалась как кино, а звезда экрана с горящим взором — вот она, Виола Серова после съемок, синяки под глазами, опухающие ноги, и руки опустились. Война сняла всякий надзор за соблюдением утвержденных программ и учебников, Виола только поначалу придерживалась «методического пособия», но студенты сами подтолкнули ее к мемуарному жанру: «А вы Ленина видели? А про Инессу Арманд — правда?» К концу первого послевоенного семестра надзор возобновился, и ей предложили после зимних каникул уйти. Не выгнали, а направили в Высшую партшколу, повысить квалификацию. Виола отговорилась, что преподавать не хочет, и записалась в аспирантуру, предъявив свой старый доклад об Энгельсе. Ей нужен был свободный режим, чтоб отправиться по давно составленному в голове маршруту. Весь 1946-й она колесила: сначала по Поволжью — открытки Андрея были из этих краев, потом стала искать указанное в извещении место в Курской области («лес, 1 км севернее деревни Либовские дворы») — от деревни и следа не осталось. Виола не узнавала местности, где они с Ильей так много бродили, когда отдыхали в санатории имени Ленина, да и сам санаторий словно ушел под землю. Пейзаж не менялся, едешь-едешь, а будто стоишь на месте: выжженная земля, воронки, окопы, обугленные доски и леса, перевернутые танки, каски, автоматы, и ни людей, ни могил. Вернее, это была одна нескончаемая могила. Из батальона, где служил Андрей, в живых не осталось никого.
Виола с самого начала дала понять и домашним, и всем остальным, что тема смерти — табу. Они с Ильей развесили в доме картины Андрея, и все воспоминания о нем должны были кончаться двадцать первым июня 1941 года. Поиски Виола вела как секретную операцию, свидетелей быть не должно, никто не должен дышать над ухом и спрашивать: «Ну что? Разрыла руками землю необъятной Родины или нет?» У Виолы с родиной что-то за это время произошло. Она ее разлюбила. С ранних лет дочь политически активного отца привыкла, что родина — это главное. Может, она восприняла ее как фамильную ценность, может, время такое было, когда с родиной происходило ЧП, и инстинкт звал туда, на пожар: помочь, поучаствовать, хотя бы руками помахать — пройти мимо невозможно. ЧП кончилось только теперь. Или передышка? Должна же земля переварить двадцать миллионов жизней, должны сердца матерей получить дозу морфия, чтоб не разорваться от горя!
Виоле захотелось найти внутри себя другую страну. Сперва она попросилась в партшколе поехать куда-нибудь, но лучше б молчала.
— Куда собрались, Виола Валерьяновна? Вы уже один раз собирались — во Францию или в Бельгию, — куда вы там собирались, а? — сверкнул стеклами «бериевских» очков зав. особым отделом, на нем был хороший костюм.
Виля в штопаной кацавейке стояла над ним, как нищенка, просящая милостыню, с начала войны ходила в одном и том же, весь гардероб раздала-продала за шесть лет.
— Я бы съездила в Прагу, — сказала Виола, ее уж столько раз подталкивали к этой стране и к чешскому языку, может, зря она в свое время не прислушалась? И добавила:
— Прага же теперь советская.
— Стыдно-стыдно преподавателю марксизма-ленинизма не знать, что Чехословакию мы хоть и освободили от немецко-фашистских захватчиков, но шестнадцатой союзной республикой она пока не стала.
Виола молчала.
— Может, вы чешский язык тайно изучаете?
Отчего-то у Вили на глаза навернулись слезы, она отвернулась и пошла к двери.
— Минуточку, товарищ Серова. Присядьте.
Это было бы ужасным унижением, Виля не допускала, чтоб другие видели ее слезы, даже Илья, даже Маша. Только с Андреем, как-то так повелось, она могла быть «не в форме». И сейчас костюм в очках будет смотреть, как она плачет. Она поколебалась секунду: нельзя уйти, это же особист. Да что значит нельзя? Расстреляют? Так расстреливайте, пытайте, уже все равно. Виолу только сейчас осенило, что все равно. Даже легче стало бы, если б расстреляли. Она, когда-то такая бесстрашная, уже много лет попросту боялась — сказать не то, оказаться на месте тех, кому прописали вышку или десять лет без права переписки, что означало одно и то же.
Виола пошла домой пешком, по первому снежку, было 25 октября, годовщина революции, по старому стилю. В России и календарь — особенный, 7 ноября говорят: «С праздником Октября». Магазины все почти закрыты и заколочены, продавать давно уж нечего, еду съели, одежду сносили, но чего было навалом — так это книг. Виля заглянула в книжный, продавщица обрадовалась — видно, давно никто не заходил. Книга стоила теперь меньше ломтика хлеба. Виола по привычке стала рассматривать стеллажи учебной литературы, взгляд упал на учебник чешского языка, рядом с которым стояли «Похождения бравого солдата Швейка». Виля так их и не читала, до сих пор было стыдно за омский эпизод. Не промахнись она тогда — ведь убила бы Гашека, и не было бы никакого Швейка. Она об этом случае никому не рассказывала. Картинки воспоминаний незаметно превратились в ее голове в картины, писанные маслом, большие картины в рамах, которые мог бы, но уже не напишет Андрей. Виля купила учебник.
В партшколу она больше не приходила — еще вчера дорожила записями в трудовой книжке, а теперь — трава не расти. Виола уехала во внутреннюю Чехословакию. Никто ее не беспокоил, не звонил, не вызывал, черный воронок за ней не приезжал, она даже не знала, что Илюша долго улаживал конфликт, организовал звонки из ИМЭЛа, где неизменно трудился, подключил Нину Петровну, все объяснили, что товарищ Серова из-за гибели сына-героя, с учетом эпилепсии, не в себе, ей надо передохнуть. Виола покупала всю литературу, которую находила, касающуюся ее новой страны, даже книжку про народный театр марионеток Спейбла и Гурвинека. Сама читать ее не стала, а Маше понравилось, книжка была необычная, глянцевая, с красивыми картинками — чешское издание. Маша немного освоила чешский, пока крутилась возле матери. «Очень смешной язык!» Виля радовалась, что Маша смеется, ей восемнадцать лет, а она в своей жизни больше плакала, чем смеялась, больше болела, чем радовалась жизни. Школу будет заканчивать экстерном, у нее истощение — худая как спичка, нервы, ревмокардит, головные боли, щитовидка, гастрит.