Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заключительная работа над романом проходила в нервной обстановке, но все же в июле он был завершен и показан знакомым, включая Перкинса, — тот нашел ряд сцен «непристойными» и их пришлось переделывать, а 26 августа Скрибнер получил окончательный вариант. Автор 1 сентября уехал с Мартой и детьми в Сан-Вэлли, потом Бамби вернулся в школу, а младшие задержались. За роман пока был получен лишь аванс в тысячу долларов, но материальное положение будущей семьи вот-вот должно было улучшиться: кинокомпания «Парамаунт» начала переговоры с автором еще до публикации книги. Агента в Голливуде у Хемингуэя не было, делами занялся сценарист Дональд Фрид. К концу октября заключили контракт на 136 тысяч долларов (Хемингуэй, естественно, рассказывал, что на 200 тысяч). Кто будет играть героя? В Сан-Вэлли приехал Гари Купер с женой — подружились, боксировали, ходили на охоту, Купер оказался классным стрелком, а значит, достойным роли Джордана. (Героиню сыграет Ингрид Бергман.)
Все было прекрасно, только не с Мартой. Он предложил ей подписывать свои работы «Марта Хемингуэй» — отказалась. Их вкусы расходились: она хотела жить в больших городах, в вылазках на природу покорно сопровождала его, но он отдыхал, а она уставала. В октябре она приняла новое назначение от «Кольерс» — в Китай, но все же задержалась, чтобы выйти замуж, и застала публикацию главной книги своего мужа. Роман «По ком звонит колокол» вышел в свет 21 октября 1940 года тиражом в 75 тысяч экземпляров. Его действие происходило в мае 1937 года и укладывалось в 64 часа. По словам автора, он стоил ему «одной жены и полутора лет жизни».
* * *
Американец Роберт Джордан (нет смысла спорить, с кого он списан: это и Мерримен, и Милтон Уолф, и автор, каким он хотел бы быть, и еще множество народу; писатели не фотографируют, а творят) приехал сражаться в интербригадах. «Он участвует в этой войне потому, что она вспыхнула в стране, которую он всегда любил, и потому, что он верит в Республику и знает, что, если Республика будет разбита, жизнь станет нестерпимой для тех, кто верил в нее». Перешел на диверсионную работу в тылу противника. У него был русский напарник Кашкин, которого Джордан убил, когда тот был ранен и не хотел живым попасть в плен. Е. Воробьев пишет, что, дав персонажу фамилию критика, «Хемингуэй хотел воздать должное своему незнакомому другу», но на самом деле «должное» воздано довольно странно. Партизанка Пилар рассказала, что от Кашкина «пахло страхом» — Джордан сказал, что в таком случае хорошо, что он пристрелил его. «Бедный Кашкин, думал Роберт Джордан. От него, здесь, наверно, было больше вреда, чем пользы. Надо было убрать его отсюда. Людей, которые ведут такие разговоры, нельзя и близко подпускать к нашей работе. Таких разговоров вести нельзя. От этих людей, даже если они выполняют задание, все равно больше вреда, чем пользы». Обиделся Хемингуэй на последнюю критическую статью Кашкина или у него просто были трудности с придумыванием русских фамилий? Или действительно «воздал должное» — ведь смерть от руки друга прекрасна?
«Вредные разговоры» Кашкина — это те самые разговоры, что Хемингуэй вел со всеми встречными: о самоубийстве как избавлении от мук. Кашкин, как следует из текста, отлично выполнял работу и никаких претензий к нему, кроме «запаха страха», не было, но для Хемингуэя этого достаточно: он на всех войнах, как свидетельствуют очевидцы, толковал о смелых и несмелых людях, полагая их чем-то вроде двух рас, и когда кадровые военные говорили, что трусоватый человек может стать хорошим солдатом, а храбрец — плохим, сильно удивлялся. От Джордана страхом не пахнет, и его «подпускать к нашей работе» можно: он получает от генерала Гольца (его прототипом считается Сверчевский) задание взорвать мост одновременно с началом наступления республиканцев, и приходит в партизанский отряд, который должен ему помогать. Командир отряда Пабло, человек жестокий и с кулацкими замашками, помогать не хочет, крадет динамит и сбегает. Джордан понимает, что случилась измена, противник знает о наступлении, и отправляет Гольцу донесение, но тот отменить приказ не может, ибо военно-бюрократическая машина неповоротлива. Джордан все же взрывает мост, ибо «вы только орудия, которые должны делать свое дело» и «дан приказ, приказ необходимый, и не тобой он выдуман» — и погибает как герой.
Это внешняя фабула, а главное происходит в душе Джордана, за трое суток как бы проживающего целую жизнь: он должен понять, правильный ли выбор сделал, а для этого надо вспомнить «всю правду». «Он не боялся, что эти мысли приведут его в конце концов к пораженчеству. Самое главное было выиграть войну. Если мы не выиграем войны — кончено дело. Но он замечал все, и ко всему прислушивался, и все запоминал. Он принимал участие в войне и, покуда она шла, отдавал ей все свои силы, храня непоколебимую верность долгу. Но разума своего и своей способности видеть и слышать он не отдавал никому; что же до выводов из виденного и слышанного, то этим, если потребуется, он займется позже. Материала для выводов будет достаточно. Его уже достаточно. Порой даже кажется, что слишком много».
Пилар рассказала, как республиканцы в деревне казнили тех, кого считали фашистами, — это одна из самых сильных сцен романа: «У дона Гильермо особняка не было, потому что он был человек небогатый, а фашистом стал просто так, из моды и еще в утешение себе, что приходится пробавляться мело-нами, держать лавку сельскохозяйственных орудий. Жена у него была очень набожная, а он ее так любил, что не хотел ни в чем от нее отставать, и это тоже привело его к фашистам. Дон Гильермо жил через три дома от Ayuntamiento[37], снимал квартиру, и когда он остановился, глядя подслеповатыми глазами на двойной строй, сквозь который ему надо было пройти, на балконе того дома, где он жил, пронзительно закричала женщина. Это была его жена, она увидела его с балкона.
— Гильермо! — закричала она. — Гильермо! Подожди, я тоже пойду с тобой!
Дон Гильермо обернулся на голос женщины. Он не мог разглядеть ее. Он хотел сказать что-то и не мог. Тогда он помахал рукой в ту сторону, откуда неслись крики, и шагнул вперед.
— Гильермо! — кричала его жена. — Гильермо! О, Гильермо! — Она вцепилась в балконные перила и тряслась всем телом. — Гильермо!
Дон Гильермо опять помахал рукой в ту сторону и пошел между шеренгами, высоко подняв голову, и о том, каково у него на душе, можно было судить только по бледности его лица.
И тут какой-то пьяный крикнул, передразнивая пронзительный голос его жены: „Гильермо!“ И дон Гильермо бросился на него, весь в слезах, ничего не видя перед собой, и пьяный ударил его цепом по лицу с такой силой, что дон Гильермо осел на землю и так и остался сидеть, обливаясь слезами, но плакал он не от страха, а от ярости, и пьяные били его, и один уселся ему верхом на плечи и стал колотить его бутылкой. После бойни в Ayuntamiento убивать больше никого не стали, но митинг в тот вечер так и не удалось устроить, потому что слишком много народу перепилось. Невозможно было установить порядок, и потому митинг отложили на следующий день».
Одна женщина рассказала о зверствах «красных», другая, возлюбленная Джордана Мария, — о зверствах «белых»: «Так вот, он отрезал мне бритвой обе косы у самых корней, и все кругом смеялись, а я даже не чувствовала боли от пореза на ухе, и потом он стал передо мной — а другие двое держали меня — и ударил меня косами по лицу и сказал: „Так у нас постригают в красные монахини. Теперь будешь знать, как объединяться с братьями-пролетариями. Невеста красного Христа!“ Потом тот, который заткнул мне рот, стал стричь меня машинкой сначала от лба к затылку, потом макушку, потом за ушами и всю голову кругом, а те двое держали меня, так что я все видела в зеркале, но я не верила своим глазам и плакала и плакала, но не могла отвести глаза от страшного лица с раскрытым ртом, заткнутым отрезанными косами, и головы, которую совсем оголили. Потом он зашел спереди и йодом написал мне на лбу три буквы СДШ[38], и выводил он их медленно и старательно, как художник. Я все это видела в зеркале, но больше уже не плакала, потому что сердце во мне оледенело от мысли об отце и о матери, и все, что делали со мной, уже казалось мне пустяком. Тогда меня потащили из парикмахерской, крепко ухватив с двух сторон под руки, и на пороге я споткнулась о парикмахера, который все еще лежал там кверху лицом, и лицо у него было серое, и тут мы чуть не столкнулись с Консепсион Гарсиа, моей лучшей подругой, которую двое других тащили с улицы. Она сначала не узнала меня, но потом узнала и закричала. Ее крик слышался все время, пока меня тащили через площадь, и в подъезд ратуши, и вверх по лестнице, в кабинет моего отца, где меня бросили на диван. Там-то и сделали со мной нехорошее».