Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Денис молча вынул тетрадку из его рук, быстро пролистал и протянул мне. Я тоже начал перевертывать странички. Откровения были убийственны. «Познай самого себя». «Бережливый не похож на скупого». «Средний путь — самый безопасный». «Человеколюбие — вот первейшая из добродетелей». Что со всем этим делать? Видимо, Он выискивал в книгах афоризмы, то, что составители энциклопедий именуют «мудростью поколений», «крылатыми фразами великих людей», и выписывал в свою книжечку. Я давно подозревал, что Он не читает книг, а использует их для какой-то утилитарной цели, как пособия, что ли, или методические указания. И оказался прав. Он искал в них постулаты и руководство по прохождению жизненного пути (не выживания, а именно что проживания), вроде руководства по вышиванию крестиком. Ведь тот, кто пишет книжки, по определению умнее других. Так Он считал. А интересно, Он правда руководствовался советами типа «познай самого себя»? А интересно, Он никогда не получал простого удовольствия от чтения книг? От того, что живет, дышит, ходит, глядит? Без цели? Удовольствие от процесса — оно было Ему недоступно? Совсем? Напрочь? И все, что Им делалось, делалось только с определенными намерениями, целями, смыслами, по определенным причинам, которые влекли за собой определенные следствия? И еще интересно… Впрочем, нет, неинтересно. Я и так знаю почему. Почему все эти цитаты, цитатки, наспех и невзначай брошенные фразочки, афоризмы, сказанные и написанные ради красного словца, с мясом вырванные Им из контекста и перенесенные на страницы заветной книжицы, почему они носят такой общий, неконкретный, необязательный, ненужный, расплывчатый и банальный характер. Сказать, почему? Да ладно, лучше промолчу.
Я все листал и листал исписанные странички, и во мне поднималось смутное душное чувство мелкой и страшной бессмысленности. И тут почерк неуловимо изменился — слегка пошел вразнос, буква «к» повалилась влево, «о» дала разрыв в правом полукружии, «н» и «п» стали почти неразличимы, ну и так далее. И появились другие фамилии. Не только Гораций, Сенека и Вольтер. Какой-то Коровякин. Еще Мосечкин. Луговая. Коровякин встречался особенно часто. В разговорах Он никогда ни о Коровякине, ни о Мосечкине, ни о Луговой не упоминал. Я стал читать внимательнее. Слог был несколько угловатый, фразы рубленые, короткие.
«Сегодня утром шли с Мосечкиным по коридору. Навстречу Коровякин. Я поздоровался громко, внятно, но без подобострастия. Главное — достоинство. Он кивнул. Мосечкин тоже поздоровался, хотя они виделись до того. На кафедре. Луговая проговорилась, что Коровякин заглядывал на кафедру с утра и они все его видели. Кому он кивнул — Мосечкину или мне? Пришлось оглянуться и сказать «доброе утро» еще раз ему в спину. Коровякин тоже оглянулся. Кажется, был удивлен».
«Думал весь день. Пришел к выводу: все-таки Коровякин кивнул мне. Вряд ли он стал бы кивать Мосечкину, с которым уже виделся. Да, но тогда зачем Мосечкин опять поздоровался? Выслуживается?»
Коровякин, видимо, был Его начальником. Может быть, завкафедрой.
«Луговая что-то замышляет. Сегодня два раза ходила к Коровякину. Второй раз сидела почти два часа. Я сделал вид, что курю, и стоял на лестничной площадке. Смотрел, когда она выйдет. По часам — ровно через 1 час 48 минут».
«Заседание кафедры. Мосечкин, конечно, сел за первый стол, поближе к Коровякину. Это не его стол — Иванова. Иванов на больничном, так Мосечкин решил, что имеет право. Смотрел Коровякину в рот. Я промолчал, хотя тоже мог бы сесть впереди. Все заседание Мосечкин выскакивал. За что получил от Коровякина: «А вот вы… м-м-м… молодой человек, что-то очень сегодня мельтешите». Так ему и надо».
«Мосечкин выбрал все лучшие часы из учебного плана. А у него, между прочим, еще вечерники и коммерческое отделение. Почему мне не дали пятый курс? Решили, что не справлюсь? Да потому что на нашей кафедре совесть и достоинство не в чести, а я не из тех, кто гнет спину ради учебных часов».
«Выяснилась интрига с Луговой. Бегала к Коровякину выпрашивать аккредитацию на конференцию в Берлин. А доклад опять будем писать всей кафедрой. Сама-то она ничего не может».
«Обсуждали доклад Луговой. Я сидел в стороне, участия не принимал. Коровякин посмотрел в мою сторону два раза. Я сделал вид, что не заметил. Не собираюсь ни перед кем выслуживаться. Я не Мосечкин. Он, кстати, несколько раз перебивал Коровякина и все время лез со своим мнением. Думаю, ему это припомнят».
Дальше шла какая-то очень сложная и запутанная интрига с Мосечкиным, который вроде бы начал кампанию по подсиживанию Нашего друга и выдворению Его с кафедры. То ли он хотел привести на Его место свою любовницу, то ли просто так интриговал, по вредности характера. Наш друг считал, что Его устраняют как конкурента. На страницах зеленой книжицы Он вел долгий и скрупулезный подсчет количества научных работ, публикаций в журналах, упоминаний имени в научной литературе. Коровякин перестал Ему кивать при встречах. Потом опять начал. За спиной о чем-то шептались (я так и не понял о чем). Всем выделили новые компьютеры. Ему — нет. Потом выяснилось, что Мосечкину тоже не выделили. Потом — что компьютеры застряли на складе и завтра их привезут. Буквы прыгали. Строчки летели. Точки и запятые выскакивали из всяких рамок. Слова захлебывались желчью. Старушка уборщица вытряхивала корзины у всех, кроме Него. На зиму заклеили окна, а с Его стороны оставили щель. Луговая хамила, после конференции предложила Мосечкину вдвоем писать учебник, а Ему ничего не предложила, гнусно ухмыльнулась, встретившись с Ним взглядом. Заканчивался дневник несколькими горячечными строчками: «Милочка. Секретарша Коровякина. Шоколадка или конфеты? А может быть, украшение? Какое? Примет или нет? Мосечкин не смеет так со мной обращаться. Я не позволю! Все рассказать К. У Луговой кольцо. На какие деньги?»
Вопрос этот венчал огромный вопросительный знак величиной почти со всю страницу с рваной, воспаленной и безнадежной точкой внизу.
Я закрыл дневник. Все ошарашенно молчали.
— Это не расчеты, — удивленно сказал Гриша.
— Ну да, — сказал я. — Не расчеты. Счета и счеты. Старые счета и старые счеты.
Это и было сокровенным знанием. Нашим о Нем. Между тем я смутно вспоминал, как зашел однажды к Нему в институт, не помню по какому поводу. A-а, помню. Должны были сантехники прийти чинить у Него в квартире кран, Он попросил меня проследить, а ключи забыл оставить. Вот я за ключами и примчался. Он был на кафедре, стоял у письменного стола и что-то горячо говорил какому-то довольно облезлому субъекту. Субъект сидел полуотвернувшись и копался в столе. Казалось, он и не слушает Нашего друга. Меня неприятно поразило, что Наш друг стоял полусогнувшись и обращался к спине субъекта. И тут субъект повернулся к Нему. «Банально, Хоботов!» — спокойно сказал он, встал и пошел к двери. Наш друг вздрогнул, метнулся за ним и тут увидел меня. На Его лице промелькнуло смятение, но оно тут же приобрело обычное выражение важного превосходства. Он не знал, видел я эту прелестную сценку или нет. Да я и сам не знал. Может, показалось.
Между тем Виктор хохотнул.
— Ничего не значит. — Он ковырнул ногтем в зубах и этим же ногтем ткнул в тетрадку. — Мало ли о чем человек пишет сам себе. Не лезьте, не ваше дело. Он же вам не показывал. Сами знаете, иногда какая-нибудь поганая щель в окне портит всю жизнь. А расчеты у него, наверное, на работе.