Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне невольно вспомнилось другое колядование. В ту далекую пору я и сам был в возрасте этих детишек, даже ещё меньше.
Утром бабушка навесила мне торбочку поверх пальто и проводила на улицу, на свежий, никем не затоптанный снежок, выпавший ночью, и я увидел, что за нашей хатой меня ждут, переминаясь с ноги на ногу, несколько хлопчиков из соседних хат. Снег был жидкий, как кашица, мы шли по кромке дороги гуськом, чтобы не оступиться в её чёрное месиво, изрытое зубьями гусениц и колёсами грузовых машин. Далеко нам не велено было ходить. В первом же дворе, к которому мы свернули, на нас вылетела было из глиняной своей хатки тощая рыжая собака, но, обнюхав пустые торбочки, забралась снова в конуру на соломенную подстилку. После того как мы, стесняясь и сбиваясь, пропели под окнами колядку — не помню теперь её слов, — пожилые хозяин и хозяйка вынесли нам по коржику и по яблоку. Торопливо раздав угощение, они тут же закрыли за собой дверь и замкнули её изнутри засовом.
Но в другой хате женщина в тёмном платке завела нас в комнату и усадила за стол. Свет серого денька вяло пробивался сквозь занавешенное окно. В нетопленном жилье было мглисто и уныло. Мы ждали, кажется, долго. Наконец она вышла из какой-то каморки, держа миску, наполненную чем-то тёмным, и раздала по ложке.
— Дуже мэни стыдно, хлопеняточки, янгелочки мои, не маю вам чого даты за ваше колядування… Але трошки мэду ще лышылося.
Мед был у неё такой вкусный! Мы жевали коричневые соты, а изжёванный воск складывали на стол, чтобы потом взять его и дожевать на улице. Она стояла в углу комнаты, под тёмной, с цветами из мерцающей фольги, иконкой, стояла, подперев ладонью щёку, чуть раскачиваясь и что-то шепча, и смотрела на нас почему-то с такой горестью, как будто все мы были её дети и сейчас, как только наедимся, нам нужно будет с нею навсегда расставаться. Доев мёд, собрав в карманы свои кусочки воску, мы слезли с лавок, поклонились ей, как научили нас делать дома, и она поклонилась нам тоже, всхлипнув напоследок.
Не помню, чтобы мы ещё к кому-то заходили в тот день. Опять поплелись гуськом, опасливо поглядывая на зловещее месиво сельской дороги. Была война, и мы жили на оккупированной территории, и никто ещё не знал, кончится ли когда оккупация или нет.
… То нищенское колядование и эта трогательная идиллия — они, кажется, не могут, не должны встретиться и ужиться вместе на одной земле, в один век. И все же благословенна жизнь, соединяющая несоединимое!.. Дети из местной немецкой школы одеваются и уходят, унося положенные им предпраздничные дары, а хозяева предлагают нам вернуться из «старого дома» в более просторную мастерскую, где начиналась было, до явления певцов, беседа.
Мерчин Новак-Нехорньский по-русски говорит свободно. Оказывается, учиться русскому языку он начал ещё подростком, во время первой мировой войны. В одной из деревень, куда поручалось ему, молоденькому почтальону, носить письма, газеты и посылки, познакомился с военнопленным. До того он русских видел только на карикатурах в газетах. Этот же совсем не походил на тех свирепого вида вояк. Звали его Серёжа, был он приветлив, общителен, работал на усадьбе у зажиточного хозяина. Родом он из города Симбирска, рассказывал Серёжа, только этот Симбирск нельзя путать с Сибирью. Она, Сибирь, сама по себе, а Симбирск — город на берегу великой русской реки, которая называется Волга.
Они объяснялись с помощью немногих немецких и славянских слов, а там, где слов не хватало, помогали себе руками. Эта таинственная далекая страна, о которой ему пытался рассказывать пленный, так заинтересовала Мерчина, что он решил купить русские грамматику и словарь и самостоятельно выучить язык, волновавший его обилием сходств с его сербской речью. Правда, озадачил его вид многих русских букв, совершенно не походивших ни на латиницу, ни на готическое письмо. Они с непривычки выглядели какими-то каракулями.
Однажды, когда Мерчин в очередной раз принёс почту, хозяин усадьбы обратился к нему с необычной просьбой:
— Говорят, ты неплохо рисуешь, очень похоже получается. Нарисуй для меня нашего русского пленного вместе с моим любимым гнедым.
Наверное, рассудил Мерчин, хозяин хочет показать, что для него рабочие достоинства Серёжи и коня — одно и то же.
Когда рисунок был готов, он сделал к нему двойную подпись, немецкую и русскую, — с помощью тех самых недавно заученных букв-каракулей.
А десять лет спустя он уже настолько овладел этим языком, что с наслаждением переводил с него любимые свои былины про Илью Муромца, Дуная Ивановича, Чурилу Пленковича, Ставра Годиновича и богатого гостя Садко.
Он и до сих пор постоянно что-нибудь читает на русском. Ну, к примеру, многие годы следит за журналом «Детская литература». Из современных наших прозаиков его более других привлекает Виктор Астафьев. На мое предположение, что ему, должно быть, не очень легко читать Астафьева, он возражает, что, напротив, Астафьева ему читать интереснее и, значит, легче, чем других, потому что у того много чисто сибирских слов и выражений и вообще очень богатый и образный язык.
И уже не удивляешься, услышав от Всюджебыла, что он путешествовал и по Сибири, имел возможность полюбоваться Байкалом, посетил Шушенское. А кроме того, бывал в Карелии, на Украине, добирался до Памира и на Кавказ. Одна из его книг так и названа — «Под Памиром и за Кавказом».
Узнав о том, что у советской киностудии «Центрнаучфильм» и «Сербской фильмовой скупины» есть намерение сделать совместный научно-популярный фильм о путешествии Срезневского по Лужицам и о его дружбе со Смоляром, старый писатель показывает ещё одну из своих книг — «Рассказы Бобака-Всюджебыла».
— Под этим псевдонимом я писал в тридцатые годы, пока не запретили писать, — поясняет он. — А Бобак — это такой чёрный человек, которым пугают детей: не ходи туда, там Бобак!
В книге среди множества очерков, посвящённых археологическим древностям полабских и прибалтийских славян, есть и рассказ о том самом нижнелужицком «Гроде», который когда-то посетили Срезневский и Смоляр, зачарованные легендами о последнем «сербском короле». Того короля считали полуразбойником и полуволшебником, поясняет Мерчин Новак, а скорее