Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трогательный приём оказали ему в Вазе старики Смоляры. Они жили в школьном домике, рядом со зданием кирхи. Когда путешественники приблизились к дому, навстречу «вышел лысенький старичок в тулупе и колпачке — отец Смоляра… вышла веселенькая полустарушка в крестьянском платье — мать Смоляра».
— Витай, сынку! Витай, братчику! Витайте, кнеже! — приветствовали они молодых людей, и Срезневский — какой уже раз в Лужицах! — был снова растроган и смущён, услышав, что его величают «князем». Впрочем, это обращение было тут таким же распространённым, как в России «господин» либо «сударь», а если задуматься, так и наше привычнейшее «сударь» — не что иное, как «государь».
Он не раз порывался побывать на настоящей лужицкой свадьбе, чтобы хорошенько разглядеть подробности обряда, и вот вечером хозяева приготовили для него сюрприз. Ничего не подозревая, он сидел после ужина в комнатке на чердаке, возился со своими записями. Снизу позвали. «Вхожу в комнату — и вижу: стол накрыт скатертью, на столе 2 свечки, ром, 2 рюмки, белый хлеб, а за столом прехорошенькая девушка в свадебном костюме. Это была племянница хозяйки, одевшаяся нарочно, чтобы показать мне костюм. И мы с ней повторили часть свадебных обрядов: я играл роль жениха, а она — дружки невестиной. Смеху было довольно…»
На следующий день отправились в гости к Андрею Зейлеру. Поэт-пастор встретил их радушно, без всякой чопорности. Как-то само собой вышло, что хозяин со Смолярами затеяли петь песни, и пели без счёту. А гость не успевал дивиться: до чего же иные из песен протяжностью своей, мелодическими ходами похожи на русские!
— Всё село только и судачит о вас, — смеялся Зейлер. — Вишь ты! какой-то русский приехал к нам, да и хочет не токмо по-сербски говорить выучиться, а ещё и всё до ниточки записать, что и как у нас ведётся… Глядишь, года через два о вас тут составится целая сказка.
В те дни удалось побывать путешественнику и на сельской ярмарке. Тот, кто уверен, что ярмарка вращается вокруг кошелька, туго набитого серебром, не понимает в ней ничего. Ярмарка, на что бы ни отвлекалась, а всё ж таки вращается всегда вокруг того пятачка, где объявились народные музыканты. Играют обычно втроём: обязательный волынщик со своей «мехавой», которую в просторечье за прямое её сходство и по внешности, и по звучанию с домашним животным лужичане без обиняков именуют «козлом»; рядом с волынщиком надувает пылающие щёки и косит глаза на отверстия своей деревянной «таракавы» флейтист; но оба, под стать младшим ученикам, прислушиваются к тому, который выводит прихотливую мелодию на самодельной трёхструнной скрипочке «гусле». Его инструмент и поскрипывает, и подвизгивает, и временами гнусавит, «таракава» сочно всхлипывает, громко захлёбывается, «козел» недовольно упирается, стиснутый локтем волынщика, то взмыкивает, то взблеивает; в здоровенных, коричневых от загара ручищах базарных виртуозов инструментики вот-вот сломаются либо погнутся, в нескладной их игре ошибка погоняет ошибку, но, как ни странно, на вид сердитые, неприступные, будто крепко обиженные на кого-то, эти трое всё же управляются на славу и кидают в толпу такие дразнящие пригоршни и охапки веселья, что и у беременной бабы в животе затомившийся по божьему свету лужичанчик начинает пристукивать пяточками.
Да и вся ярмарка в щедром и пёстром своём развороте более всего напоминает, пожалуй, какое-то недавно разродившееся существо; и чего только оно не нарожало: целые семейства корчаг, крынок, горшков, с глазурью и без глазури, длинные глиняные бутыли и бутылочки с обжигающим глотку паленцом; десятипудовые бочки с молодым янтарным пивом, окорока и корейки, с которых ещё капает в седую пыль сало; сковороды с дразняще пахнущей жареной свининой, дымящиеся котлы с вареёными колбасами, мясными и кровяными, с ливерами и зельцами и прочей немецкой блажью; а пирогов-то, пирогов! самые большие из них не умещаются на обширных крестьянских столах; а жареные и печёные струги — форели! а круглые под коричневой зыбкой корочкой карпы! а всякая сырая и вареная овощь, квашеная и печёная к ней в придачу, особенно же эти ядрёные морковины, про которые лужичане шутят, что пока сербство не ленится есть морковку, Бог его не даст никому в обиду…
«Смоляр весь принадлежит народу…»
Потом они ушли на север и оказались в Нижней Лужице, или, как тут о себе говорили, на Болоте, потому что земли, точно, были низменные, со множеством болот, каналов и просто широких канав, по которым крестьяне ездят на лодках с шестами, как по улицам… Гм, не эти ли венеды основали когда-то и Венецию?
Где-то среди здешних болот им нужно было разыскать остатки Грода; в нём, по преданию, жил последний Вендский король, загнанный германскими феодалами и миссионерами в эти дебри. Грод они разыскали. Его земляные валы образовывали круг — громадную зёленую букву «О». Она лежала как образ удивления, образ молчания. И путешественники, мечтавшие познать всё прошлое славянства, испытывали теперь невольное смущение перед красноречивой немотой рукотворного круга…
Зарядили холодные дожди, студенистые туманы зыбились над болотными кочками и топями, погода менялась нешуточно, и осень, для которой лужичане пожалели отдельного слова и зовут её, небрежно прислонив к зиме, «назима», — владычествовала на хмуром Болоте.
Как ни мала показалась в своё время Срезневскому лужицкая землица на страницах атласов, а шести недель, проведенных в ней, хватило ему только для самого внешнего, томящего неполнотой знакомства. Оттого-то в последнем письме, посланном отсюда матери в Харьков, он не выдерживает своего обычного невозмутимого тона: «… хотелось бы прожить во всякой прекрасной земле по целой жизни, но кучер ждёт, бич хлопает, и прощай, может быть, навсегда, прекрасная земля, виденная — недовиденная…»
За четыре года своего путешествия Измаил Иванович Срезневский познакомился с крупнейшими деятелями Славянского возрождения, в том числе с «чешскими будителями» Павлом Йозефом Шафариком, Вацлавом Ганкой, с вроцлавским профессором филологии Пуркине, с выдающимся сербским просветителем Вуком Караджичем, многими другими их современниками и соратниками. Человек открытой доверчивой души и незлобивого характера, он легко сходился с людьми, без всяких усилий завоевывал ответное расположение. «Я поехал к Шафарику, был им обласкан и проговорил с ним два часа… Добрейший человек, он обращается со мною, как родной». И Вук Караджич, хотя он и старше русского гостя на целых двадцать пять лет, принимает Срезневского по-братски, с удовольствием и помногу читает ему свои записи черногорских юнацких песен, рассказывает о прожитых годах с таким доверием и такими красочными подробностями, что эти рассказы дадут потом Срезневскому возможность написать самую первую биографию Караджича (югославские ученые XX века