Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И далее следует целый каскад важных новых мыслей о романе:
А Ланмайстер, чего хочет здесь он, спрашиваю я себя еще раз. Он ищет ясности, приближается к ней, и это – нечто противоположное регрессу. Утопия и реальность не переносят друг друга; между ними, как строго охраняемая нормами граница, пролегает потребность в банальности. Еще и поэтому моя идея – писать текст романа непосредственно на борту – оказалась иллюзорной; даже и при других обстоятельствах она не была бы осуществима. Более того, корабль Ланмайстера должен стать настоящим кораблем-грезой. Я здесь могу только отфильтровывать из того, что мне встречается, то, что понадобится потом, могу это даже очищать, как промывают золото из ручьев, – но ничего больше. Правда, остается достаточно, самые важные для меня характеры уже собраны. А радиопьеса будет чем-то другим, будет рассказывать о реальном корабле – так, как это и задумывалось. <…>
Слушает ли Ланмайстер музыку? Скорее нет. И для телесных опьянений он тоже больше не приспособлен. Он состоит, с головы до пят, из прощания, он и есть Прощание, как персона. Смерть очень часто изображали как персону, во все века и во всех культурах; Ланмайстер же – это переход к смерти, тот, кто остановил себя и сам стал символом. Так я себе его мыслю. Собственно, он должен был бы упразднить в себе и половые признаки, но я не знаю, удастся ли мне показать такое; между тем я, когда планировал это путешествие, намеревался смотреть только глазами Ланмайстера, слушать его ушами, обонять его носом, но в действительности во всё вторгается воля, а она – сексуальная и в моем случае определенно мужская. <…>
Способен ли на такое Ланмайстер? Переходит ли внутри его зримое в незримое, и если да, то знает ли он об этом?
Есть такие вопросы, на которые вам и мне сможет ответить только и исключительно сам роман. <…>
Корабль одалживает роману не что иное, как собственную форму. Я ни в коем случае не вправе забыть, что латунные поручни пассажирских трапов не золотистого, а серебряного цвета. Не вправе забыть о рвотных пакетах, которые, пусть лишь время от времени, бывают прикреплены к этим поручням. И еще – что в ювелирном бутике, изуродованном банальностью китча под брендом Swarovski, изо дня в день сидит красивая, неестественно бледная молодая женщина и ждет покупателей. По большей части она бывает одна, совсем одна. Я не знаю, удалось ли ей за время этого путешествия хоть один-единственный раз увидеть дневной свет. <…>
Время становится пространством. Мы сейчас движемся – сегодня опять часы перевели на час назад, – опережая вас на сто двадцать минут. Когда я пытаюсь сконцентрироваться на времени, я замечаю, в какой большой степени оно от меня ускользнуло; его членение – норма его членения – кажется произвольным. Как если бы само оно было иллюзией, и только. <…>
Любой корабль – это автаркическая на протяжении многих дней, даже недель, система. Он движется по волнующейся гигантской поверхности, под которой скрывается другой мир.
24 апреля, остров Святой Елены (Where the hell is S. Helena? Der Fünfundzwanzigste Tag).
Здесь Хербст впервые видит фейных морских ласточек:
Море было цвета сияющей бирюзы, и над ним летали пары ярко-белых птиц, которые выглядели так, как если бы чайки скрестились с ласточками; как стрижи, так же парят и они, будь то в длительной любовной игре, за которой я, осчастливленный, наблюдал, будь то потому, что они охотятся за добычей. Этот вид птиц, я о нем спросил на берегу, называется «Trophy», что является сокращением от Red-billed Tropicbird[84]. Будучи весьма искусными летунами, длиной примерно в две пяди и вытянутой формы, как багеты, они устремляются, когда охотятся, к воде, хватают рыбу, снова стремительно взлетают – с такой грацией, что у нас захватывает дух. Я не тот человек, которого можно было бы всерьез назвать любителем птиц, если не считать того, что я втрескался в воробьев, но эти птицы окрылили мое сердце и теперь в нем гнездятся.
Именно в связи с этими птицами Хербсту вспоминается пианистка:
(Она сама говорит, что она не быстрая. Но зато в ее медлительности есть что-то парящее. Я бы охотно написал о ней стихотворение, как полтора года назад – о танцовщице. Ее робкая, застенчивая улыб-ка, каждый раз, все тот же неуверенный прикрытый взгляд, как когда она взглядывает на скрипачку, если нужно выбрать следующую музыкальную пьесу: ищущий. <…>
Как у нее всегда, стоит ей сколько-то времени поиграть, соскальзывает с правой пятки ремешок туфельки.)
И дальше он пишет:
Еще о радиопьесе: увидеть Ланмайстера снаружи, наблюдать за ним и только потом, мало-помалу, перенять его взгляд на вещи. Между тем особая трудность моего романа заключается в том, что людям, которые в действительности совершенно другие, нужно дать что-то собственно им присущее, парафразируя их. Их тоже нужно правдиво солгать. <…>
Ланмайстер, который влюблен в молодую пианистку, но принимает, с самого начала, перспективу отречения, принимает ее так, как если бы именно она была его возлюбленной.
И еще одна замечательная фраза, почти в таком же виде вошедшая в роман (см. с. 25):
Долго, очень долго смотрю я сзади на гигантские уши одного старика, удивленно, испуганно. И я подумал: я их не понимаю. Но что я тогда вообще понимаю?
27 апреля 2014 (Auf tropischem Meer. PP157: Der Sechsundzwanzigste auf den siebenundzwanzigsten Tag).
Интересно, что многие сцены романа, кажущиеся фантастическими, основаны на реальных жизненных впечатлениях. Например, эта (см. с. 25); правда, в действительности речь шла не о воробье:
Человека что-то сбивает с его пути, как нашего маленького «слепого пассажира», который сегодня рано утром приземлился на палубу юта, совершенно измученный долгим полетом, длившимся, возможно, всю ночь. Так что это созданьице нашло спасение на нашем корабле – не больше чем самочка черного дрозда и такое же коричневое, но нижняя сторона крыльев, когда оно расправило их для просушки, оказалась бело-черной. Маленькие легкие ходили ходуном. Наполовину испуганно, наполовину радостно птичка притулилась к бортовой стенке. Кто-то из обслуживающего персонала обнаружил ее, присел на