Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встав на ноги, пробуждённая распускает в стороны руки, закидывает голову к укрытому жёлтыми, белыми, лиловыми, сизыми лепестками пепельно-тёмному потолку. Цветы на нём как кувшинки на мутном болоте, глядят на неё сверху вниз, тянутся маленькими своими усиками, мерцают прожилками, ловя огоньки гирлянд.
Щёки Мики как у хомячка пухлые. Даже нет, раздутые, как если б она слишком долго находилась в талой воде. Как если б её каштановые пряди тянулись водорослями-лианами вокруг лица. Она много времени провела в воде — и только сейчас выныривает из густого омута. Только сейчас делает глубокий-глубокий вдох.
Шумный треск заставляет её одёрнуться. Повернувшись к балкону, она успеет заметить мелькнувшую белую прорезь, рассёкшую давящие чёрно-серые небеса.
Всё так: то не солнце, ещё луна. И не стук в дверь, или где-то за дверью, нет — этот стук ни за что и ни с чем не спутать.
Стук множества частых капель.
Надо б закрыть балкон.
Или, может, даже лучше, если она на него выйдет.
В этой берлоге редко сменялась погода. По крайней мере, всё было так до вчера. А теперь — само место, да что там, сам мир решил — что пора. Что можно. Что сегодня — лучшее время для тяжёлого, больного, резко нахлынувшего дождя.
Мерцают синим гирлянды. Под ними — усыхающие лепестки.
У дальней стены всё ещё фонит телевизор. Но теперь — не помехами или белым шумом. Сквозь рябь и полоски там всё-таки вырисовывается мигающее перебоями лицо. Не такое, как у Белой Маски. Чуть-чуть скрытое под капюшоном, но тоже улыбчивое, по-своему театральное.
А Мика — Мика ходит кругами по залу, любуясь тянущимися к ней кувшинками на потолке, воображает, как будто плавает и танцует, слушая мерный ритм сменяющихся огоньков, басы дроби дождя за стеклом. Единственный её зритель — и тот из окна телевизора, да и ей особо не важно. Вот что важно — сама она сейчас на сцене в свете софитов. Встречает ещё даже и не рассвет, а начало. Начало великого дня.
Сейчас она без костюмов.
Ну, кроме того, что есть. В чём являлась для визитов многим. Что научилась носить на себе с гордостью, встретив весёлый лесной народ. И ей нравится её истинный, её настоящий, неотъемлемый личный костюм. Ей нравится, как к нему липнут пряные мятные запахи с толикой ячменя, имбиря, который так любит Большой Медведь. Ей нравится чувствовать привкус мёда, пропитавший её лицо.
Прогибается всей спиной, аккуратно опускается ладонями к тёплому полу. Держится так, головой вниз, чуть согнув свои локти, колени. Их — коленей — углы обращены к немому смотрящему, чей образ нет-нет, а проступает через фонящие помехи экрана. И он видит, как танцующая перед ним то опускается, то поднимается в талии. То проседает совсем-совсем на паркет, как будто сама — раскрывшаяся кувшинка — то вытягивается куполом, словно закрытая мухоловья пасть.
Да и пасть ли? Скорее — кокон. Тот самый кокон, который совсем скоро даст брешь. Осыплется песком, осколками, скорлупой — и тогда Мика вытянется. Вытянется совсем иной. Той самой, достойной Нового Дня.
Вот она вновь встаёт на ноги, вся протянута — и сгибается, снова ладони к полу. Упор на них. На руки, локти и плечи нужно передать весь её малый вес. Чуть прогнуться — и держать себя. И подняться, буде дерево, совсем молодое, где не ствол у неё — а стебель. И всего лишь пара раскинутых, пока что лишённых листвы ветвей. Сошла и опала с неё вся листва. Не сезон уже. Слишком поздно. Это дерево в изначально не пригодной для него почве.
И дело даже не в сорняках, и не родном, а от того пропитанным жгучим ядом грунте. Дело. Просто такое дело. Как тело. Вот такое же.
Новый треск — и на миг всё залито белым-белым — и тень от ломкого деревца вдоль паркета, по телевизору, по стене.
Вот он, новый объект. Самый главный в этом сейчас таком пустом зале. И такой, какой всегда был.
На просторном матрасе среди вороха сдутых шариков Мика замечает растерянную белую кошечку. Высокую кошечку и пушистую. Такую можно назвать ламповой. Ушки короткие, поджаты к мордашке, излучающей всей собою искреннюю заинтересованность в странненьком человеке-дереве перед ней.
Эта кошечка тянет лапку, как будто хочет коснуться танцующей.
А потом замирает. По затылку, спине поднимается дыбом шерсть. В глазах кошечки узнавание.
Мика снова становится на ноги, выпрямляется, встав по струнке. Медленно, театрально вытягивает правую руку. Поднимает колено левое — и мягко тянет всю ногу на уровень правой ладони. Дальше — снова прямая струна.
Замирает. Её голова нарочито медленно опускается набок, к немного поднятому плечу. И чем ближе щека к ключице, тем шире улыбка бледно-розовых губ. Тем шире, больше поднимаются веки, едва ли не обнажая глазные яблоки.
Кошечка наблюдает за ней. Вся дрожит. И хотела бы, может — но нет, не шипит. Только трясётся вся. Тянется пухнастыми лапками к своим собственным маленьким глазкам. Не хочет видеть того, во что, нет, в кого превратилась эта, некогда знакомая… И всё же некогда девочка.
Новая вспышка белого — и тает всё в белизне. А как вновь проясняется зрение — нет уже плачущей белой кошечки. Там, где она сидела — только срезанные смоляные локоны размётаны ворохом по матрасу и сдутым шарикам.
Слабая белая кошечка слишком, слишком слаба. Даже тени, даже образа по себе не оставила. Растворилась, растаяла вместе с взрезавшей небо молнией.
Но и Мика уже не танцует. Она стоит, прислонившись спиной к закрытой двери балкона.
Слышно гудение, приглушённый стук искрящегося, бьющегося о паркет провода. Провод телевизора перебит, бьётся хвостом, а на экране — не лицо и не цветомузыка, а только тёмные с мутным помехи. И антенные усики тянутся-шебуршат. К этому моменту таинственный зритель устранился от неё сам собой. Наверное, это к лучшему.
Мика оглядывается — и дальше, у заднего бортика кровати мысленно дорисовывает черты небольшого письменного стола, рядом — креселко на