Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не знает, как она выглядит, соответственно, он может сам формировать ее воображаемый облик в соответствии с логикой своего желания.
Прочитав об этом, я прикинул по датам и осознал, что в тот момент, когда мы с этой девочкой склонялись над страницами японского комикса, Лимонов как раз находился в тюрьме. И, возможно, в тот зимний рождественский вечер он, как было у него заведено, дрочил на расплывчатый и ускользающий образ той девочки, которая в тот миг касалась меня плечом, и ее теплые темные волосы щекотали мою щеку, пока мы увлеченно следили за приключениями белых аморфов, за похождениями раскосых троллей и безбашенных школьниц в коротких готических платьях, с большими крестами меж пышных сисек. Эти школьницы светящимися мечами прорубали себе дорогу в паутинистые капеллы псевдоевропейского кошмара, они тискались с малолетними вампирами в узких школьных коридорах либо выпускали кружевных бабочек смерти из черных эбонитовых шкатулок. Они испытывали затяжной многоступенчатый оргазм в контексте тесного взаимодействия с гигантским осьминогом, и над их приоткрытыми самозабвенными ртами повисали маленькие бабблы, насыщенные рваными оргазматическими иероглифами… Мы сидели с маленькой графиней на пушистом ковре, а за приоткрытой дверью ее комнаты блестели ботинки мужчин и туфельки женщин: взрослые уже встали из-за праздничного стола и толпились с бокалами шампанского в руках вокруг рождественской ели, они, должно быть, желали отразиться в ее темно-красных, немного мрачных шарах, но шары все как один были матовые и отражали только свет люстры бликом столь же безликим, как образ этой девочки в сознании Лимонова. В отличие от лимонного узника, я не испытывал в тот миг никакого эротического возбуждения, я казался себе бесстрастным эмбрионом в нежной материнской утробе Рима. Или же я воображал себя затерянным эфирным сигналом, плескающимся в небе над столицей угасшей империи среди редких снежинок, чье медленное падение гости могли наблюдать в больших окнах этой просторной квартиры. Мне также казалось тогда (или же мне это кажется сейчас?), что девочка, сидящая рядом со мной на ковре, не столько дочь унылого графа, сколько дочь самого Лимонова, его несостоявшаяся дочь, которая могла бы родиться, если бы Козлик не бросила Эдичку в тухлом готическом Нью-Йорке. Даже какие-то обрывки английской песенки блуждали у меня в голове – sweet as a Lemon tree, – короче, любительница японских комиксов казалась мне порождением лимонного дерева, и даже легкий запах цитрусовой цедры, вполне рождественский по сути, исходил от ее темных волос. Своим инцестуозным порывом далекий узник удочерил ее, дотянулся до нее незримой рукой своего абстрактного вожделения, а я думал о том, что итальянский снег всегда напоминает мне одну коммунистическую сказку, которую в детстве я отчасти любил, а отчасти боялся в силу ее резкой и мучительной меланхолии. Речь идет о сказке Джанни Родари «Голубая стрела». В этой сказке игрушки, живущие в магазине игрушек, решают сбежать из магазина, а все потому, что они стоят слишком дорого и достаются только богатым детям, а им хочется сбежать и самораздариться детям бедняков. Дело происходит в Милане снежной зимой (рождественская тема здесь налицо). Игрушки загружаются в игрушечный поезд под названием «Голубая стрела» и отправляются в путешествие в поисках обездоленных, но их засыпает снегом, и все они то ли гибнут в своем игрушечном поезде, то ли не могут разыскать обездоленных. Одна из игрушек великодушно дарит себя конной статуе Гарибальди, осознав, во-первых, что статуя – это большая игрушка, а во-вторых, что эта статуя тоже обездолена и одинока в этом капиталистическом городе. Это повествование восходит, конечно же, к андерсеновской «Девочке со спичками», к другим рождественским и сочельниковским историям (наподобие «Рождественской песни в прозе» Диккенса), когда снег и холод вкупе с христианскими праздниками возрождают в душах европейцев робкое тяготение к социальной справедливости.
Но здесь – не Милан. Не Лондон, не Копенгаген. Здесь – Рим, и снег здесь разреженный, тонкий, не вполне уверенный в себе, он скапливается на тротуарах и крышах, собирается в швах и пазухах соборов недолговечными, сырыми, неукрепленными слоями. Снег здесь ненадолго! Он вскоре уйдет, завернувшись в дырчатый плащ псевдовесны. В ту зиму Амадео Венецианский (я всегда называл его в душе Наф-Нафом) познакомил меня с совершенно чудесной, просто-напросто волшебной компанией.
Все началось, конечно же, с девушки, с подлинной римлянки, носившей подлинно римское имя Лавиния. Мысленно я склонен называть ее Лавиния Венто, но я не вполне уверен, что память моя правильно запечатлела ее фамилию (все же девятнадцать лет унеслось с той зимы). Возможно, фамилия Венто – не более чем аберрация памяти, но в том, что ее звали Лавиния – в том не может быть никаких сомнений. Я не могу припомнить также сам момент знакомства: то ли Амадеус Венецианский уже знал ее, то ли мы вместе познакомились с ней на какой-то тусовке. Как бы там ни было, мы подружились с ней молниеносно, с такой головокружительной скоростью, с какой обретаешь друзей только лишь среди двух известных мне народов – итальянцев и русских.
Лавиния принадлежала к патрицианской семье, и весь Рим казался ее фамильной усадьбой: проезжая мимо какого-нибудь громоздящегося на столбе мраморного папы римского, она небрежно махала ладошкой в его сторону: вот, мол, прадедушка стоит. Все обитатели наследных палаццо приходились ей родней, и создавалось впечатление, что даже языческие императоры, консулы, проконсулы, центурионы и жрецы всех богов – это все тусовка ее недавно умерших родичей. Ее собственная тусовка также состояла из девочек и мальчиков, происходивших из семейств настолько родовитых, настолько сильно повлиявших на исторические события последнего тысячелетия, что бароны Спровиери или графы де Карли казались сугубым плебсом на этом воспаряющем фоне.
Барон Паоло Спровиери к тому моменту уже не носился по римским улицам на своем мопеде. К сожалению, он покинул мир живых, а титул и галерейное дело унаследовал его племянник Никколо, с которым мы когда-то, в 1993 году, перетаскивали тяжеленные кресла Наполеона Первого, сгружая их в рабочую гондолу. Дело было в Венеции, но эти события я уже описал в романе «Эксгибиционист». В 2001 году Никколо кресел уже не таскал, он сам сделался бароном и галеристом и переместился в Лондон, где в 2000 году открыл свою галерею нашей совместной с Ильей Кабаковым выставкой «How to meet an angel?».
В декабре 2001-го мы с Элли жили в прохладной балетной студии недалеко от Площади Испании. Это была аскетичная комната с балетной стойкой, с зеркалом во всю стену. На полу лежал хлипкий матрас, и на нем мы спали. Студия принадлежала Паоле Спровиери, молодой вдове умершего барона Паоло: она была балериной. Вскоре к нам присоединился двоюродный брат Элли, приехавший из Америки. Так что мы жили втроем, в весьма спартанских условиях: хлипкий обогреватель нехотя и с трудом обогревал холодное балетное пространство,