Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коктебельские августы тех лет были исполнены всеми возможными радостями и блаженствами, но скрывалась в недрах этих августов одна мрачная дата, один реально опасный день, когда лучше было не показывать носа из своего жилища. Так называемый День убитого харьковчанина. Не только юные хиппи и детишки московско-питерской интеллигенции любили тогда отдыхать в Коктебеле. Отдыхала там и харьковская гопота, агрессивно настроенная в отношении столичной молодежи. Эта ненависть к Москве могла бы, наверное, намекнуть нам на скорый распад Советского Союза, но мы не были геополитическими прозорливцами, и страна наша казалась нам незыблемым и неуязвимым объектом нашего самокритического остроумия.
Среди харьковчан бытовала легенда, что в каком-то году (никто не знал, в каком именно) в Коктебеле злые москвичи убили харьковчанина. Поэтому в этот день злые харьковчане собирались в большие шайки и рыскали по коктебельским улицам и пляжам в поисках москвичей, избивая много народу. Могли отпиздить и питерских. Могли и убить. Глеб попался им под горячую руку.
Вот так мы и подружились. Глеб не слишком-то любит говорить об этом, но все же отмечу один великолепный факт. Этот изысканный юноша является внуком человека, которого в течение многих лет до посинения боялся весь земной шар. Его дед – Андрей Антонович Гречко, Маршал Советского Союза, с 1967-го и до самой своей смерти в 1976 году – военный министр СССР. В годы войны с фашистами сначала командовал кавалерийской дивизией, затем одной из советских армий. Непосредственный организатор танкового вторжения в Чехословакию в 1968 году. В течение девяти лет, с 1967 по 1976 год, постепенно стареющий палец этого человека висел над советской ядерной кнопкой. Если бы харьковские гопники в августе 1988 года знали, чей внук сгибается под их ударами, они обосрались бы от ужаса и покрыли бы слоем своего трясущегося говна расстояние от Коктебеля до самого Харькова. Но гордый Глебио им этого не сказал. А зря. Представляю себе их охуевшие хари, если бы они об этом узнали.
Будучи отпрыском высшей советской аристократии, Глеб всей душой полюбил аристократию более старого, классического типа. В основном европейскую. В совершенстве владея итальянским, французским и немецким (и изъясняясь на этих языках в такой же ретроспективной манере, в какой он благодарил нас за оказанную медицинскую помощь), Глеб в начале девяностых годов уехал в Италию, и вскорости после этого все его знакомые, включая меня, узнали, что он решил сделаться иезуитом. Это его намерение почти что осуществилось, но все же потерпело крах благодаря одной нашей общей подруге.
Еще до отъезда Глеба в Италию я познакомил его с Каролиной. В своем автобиографическом романе «Эксгибиционист» я описал эту прекрасную, юную в те годы эксгибиционистку.
Если говорить о стремлении оставаться полностью обнаженной в компаниях из нескольких человек (имеется в виду наша медгерменевтическая компания), Каролина могла оставить далеко позади себя когдатошнего лимоновского Козлика. И обнажалась она не по стратегическим соображениям, в отличие от Леночки Щаповой, а исключительно в контексте чистосердечного мечтательного энтузиазма. Да и было что обнажать: она ведь была длинноногой, высокорослой и стройной психоделической красоткой.
В Риме Глебио поступил учиться в иезуитский колледж монастырского типа и проучился там до того дня, когда Каролина вздумала навестить его в стенах этого древнего учебного заведения. Какими-то ветрами ее занесло в Рим, телефона Глеба она не знала, домашнего адреса тоже, но кто-то сказал ей, где он учится. Погодка была в тот момент жаркая, и она явилась к иезуитам, одетая лишь в трусы, сандалии и мужской фрак. Фрак оставался привольно распахнутым, естественно. В этом образе полуобнаженного дирижера она вальяжно стояла посреди монастырского двора, поджидая, пока испуганные послушники выведут к ней ее ученого друга.
Глеба немедленно выгнали из колледжа после этого эпизода. Но он остался в Италии и вскорости обосновался в Венеции. В этом мистическом городе он всегда умел разыскать для себя ту или иную поэтическую квартирку, и в этих квартирках он нередко приючивал меня в разные моменты моей блуждающей жизни. Поэтому я и называл его мысленно Наф-Нафом: он всегда может обнаружить уютный домик, где не страшен ему никакой серый волк. В этих квартирках воспаряет он духом, возносясь в эмпиреи и элизиумы своих возвышенных мечтаний.
Таков мой волшебный друг Амадеус, но сделаем шажок назад – микрошажок длиною в десять лет – и переместимся из римской зимы 2012 года обратно в римскую зиму 2001 года, которая на ваших глазах, читатель, сейчас превратится в зиму 2002 года.
Итак, в какой-то момент наступил Новый, 2002 год. Я встретил этот год во дворце Орсини в компании Лавинии Венто и ее друзей. Впрочем, наша небольшая компания погрузилась там в огромный чан наваристого компота, состоящего из молоденьких аристократок и аристократов, слетевшихся на праздник из всех уголков Европы. Юные отпрыски знатных семейств умеют отстегнуто веселиться – новогодний праздник во дворце Орсини удался на славу, аристократического народа там было навалом, и атмосферка была предельно радостная, оголтело-возбужденная, взвинченно-ликующая. Столько сверкающих глаз, столько танцующих ног, столько обнаженных девичьих рук, вздымающих к расписным потолкам пенистые бокалы, столько улыбающихся влажных лиц, осыпанных сверкающими блестками… Никакой чинности, никакого этикета – полная непринужденность в сочетании с перевозбуждением. Девочки и мальчики чуть ли не бросались друг на друга, целовались взасос, залезали нетерпеливыми руками под хрустящие платья… Кто-то валялся в обнимку на узорчатых полах, кто-то кружился в залах, всецело отдаваясь самозабвению, кто-то хохотал, как жемчужная горилла, кто-то покусывал мочки чужих ушей белоснежными зубами. Взирая на это радостное буйство родовитых детей, я думал: как счастливы они теперь, когда их лишили власти!
Собственно, поэтому они и счастливы.
Райская ситуация: у них остались палаццо, остались деньги, остались родственные связи, остался стойкий геном отборных представителей населения, а власти у них больше нет, и это обстоятельство сделалось источником необузданной радости: нет более нужды бороться за власть, делить ее, беречь, укреплять, сражаться. Власть упала с их плеч, как тяжкая ноша, как вековая обуза, и оттого плечи сделались так свежи, упруги, смуглы, подвижны. Предки их столетиями вгрызались в горло друг другу, пробивали друг друга копьями на рыцарских турнирах, томили друг друга в замковых темницах, вырывали из рук соседа или родича скипетры, мечи, державы и ларцы, усыпанные самоцветами. Они рубили друг другу бошки, травили ядами, душили атласными подушками и горностаевыми мантиями.
А теперь всего этого делать не нужно, и вот они любят друг друга, им больше нечего делить, и нет никого, над кем бы они теперь властвовали, поэтому глаза их сверкают от радости, они целуются, они катаются в объятиях по коврам и узорчатым полам… Они танцуют и швыряются цветами, как принято поступать на райских земляничных полянах. Они всё еще родственники, они всё еще связаны друг с другом тысячами нерасторжимых нитей, но эти нити теперь не более чем праздничный серпантин, они уже не превратятся в тяжкие цепи, они пребудут эфемерными, воздушными, спортивными. Как говорится:
Тревожно смотрит на меня
Лицо моей судьбы.
В таинственных лесах моих растут мои грибы,
И девы водят хоровод в полях моей страны.
И в той стране, и в той стране не повстречаем мы
Немых отъявленных ребят, которым не до сна.
Все потому, что в города опять придет весна
И по-другому запоют вельможи и скворцы,
И будут в зеркалах дрожать зеленые дворцы.
Дрожишь, как вошь, и эта дрожь суть трепет короля,
И под парчовым сапожком цветет твоя земля.
Не припомню более роскошного салюта, чем тот, что расцветал в ту новогоднюю ночь над плоской крышей палаццо Орсини. Я стоял там в толпе молодых и пьяных