Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик к этому времени остыл и стал неудобным и противным, чтобы спать на нем, очень неудобным и очень холодным, очень жестким стал старик, а бабы над ними очень мягкие и очень теплые, и ждущие Эдипа, а старик замкнулся сам в себе, и до Эдипа, молодого Эдипа, умного и сильного, и, если надо, доброго и нежного, до любого Эдипа старику не было дела. Вот ведь как, подумал Эдип, вот ведь как несправедливо все это, я его не добивал, а даже жалел плохими руками, а он молчит и твердеет, будто это я хотел его убить, а не он меня, а-а, пусть лежит тогда здесь, и пусть тоже смотрит, если сумеет, конечно, как я буду нежен с его бабами, пусть лежит и смотрит, если хочет, нечего было лезть, если ты старый и дурной, нечего лезть убивать безоружного, он всегда ведь, добрый и безоружный, найдет в последний миг себе подспорье, найдет и убьет тебя, если ты выведешь его из себя. Вот ты вывел меня из себя, старик, и я убил тебя, хотя был совсем безоружный, убил, потому что ты хотел убить меня, и потому еще, что ты очень страдал, старик, очень страдал, потому, видимо, и издевался над собой, надо мной и над бабами, потому и мучил нас всех, что очень страдал, а сделать с этим ничего не мог. Вот, я сейчас все это так думаю, потому что у меня нет сил встать от тебя, нет сил сделать все то, что ты делал при мне с бабами, делал при мне, ЖИВОМ, нет сил сделать того же при тебе, уже МЕРТВОМ. Не могу, мне кажется, что тебе это будет очень обидно, и еще, мне кажется, что я не смогу это вообще делать при зрителях, быть может потому, что ты это делал ДЛЯ ЗРИТЕЛЯ, для меня, приговоренного тобой вначале смотреть, а потом умереть; и ты научил меня, старик, не делать этого никогда на народе, хотя еще немного времени назад я не знал этого в себе, ведь ту, первую, которая так и не шевельнулась ни разу, ту, первую, я хотел взять в себя при всех, но это было до твоего урока, старик. Вообще, должен тебе сказать, что солнце со своим теплом и светом мне в глаза, звезды с их паутиной ночью, умение вечно задирать голову, далекие, а не близкие запахи земли, эти короткие передние, — все это, старик, как и твои пляски, многое мне открыло, старик, многое, чего, как мне простучало твое торопливое сердце, ты не знал совсем. И вот я бежал, бежал и весна била меня спереди и сзади, била нещадно, как она бьет до черных синяков снег, била и гнала по тропе запаха сюда, где много баб и где старый ты, и где моя штука, где боль моя найдет радостное успокоение, старик, и это будет на пользу весне, она тоже затяжелеет жарким летом и хлебом будущим от наших криков. Она гнала меня, старик, и вот я пришел, вот я победил тебя по ее закону, вот гудят надо мной бабы, и я ругаю тебя, что ты холодный и противный, ругаю, чтобы встать и насытиться бабами, и не могу, старик, потому что ты лежишь здесь, и тебе будет обидно, что они забывают тебя во мне, обидно, что я победил тебя, старик, и я не могу встать, не могу, не хочу поднять голову от твердой твоей жизни, старик. Нет, я бы встал, старик, встал и сделал бы с ними все, что надо, старик, даже если бы ты по-прежнему лежал, я бы встал и все это сделал, если бы мне была ОХОТА, старик, если бы было желание. Но его нет у меня, старик, у меня нет простого весеннего желания, старик, оно ушло вместе с тобой, старик, и я не победил тебя, слышишь, во всяком случае не победил в том смысле, который в него вкладывал ты, и я, да, да, и я еще час назад, до твоего последнего урока, до урока твоего сердца, которое торопилось что-то мне простучать, и успело, старик, успело, успело твое сердце преподать мне этот большой урок, очень большой, много больший, чем змеи и весна. И вот я лежу на тебе, бабы наши стонут вокруг, стонут запахами и тоской, а я не ХОЧУ ИХ, старик, я не могу встать от тебя, я буду лежать здесь, и это не потому, старик, что я чистоплюй, нет, просто у меня пропала охота до них, старик, пропала охота до всего этого дела; надо шевелиться, надо вставать, надо подниматься на мои длинные задние, подниматься от умершего тебя, нет, мне неохота все это делать, пусть себе орут тут, я их не слышу Эдип отвернулся к стене от баб, отвернулся-устроился поудобнее на старике, на твердой своей подушке-думке. Сердце старика уже не стучало, но жизнь в нем шла, там что-то по-прежнему суетилось у него внутри, что-то по-прежнему пахло, и это что-то не проходило бесследно для Эдипа, не проходило мимо него, потому что он был открыт всем этим запахам и звукам, он все вбирал в себя, всему и от всего учился. Потом он повернулся опять к старику, потому что не мог лежать под его, старика, взглядом в затылок, он повернулся к старику и стал смотреть ему в глаза, и что-то видел там, что-то двигалось там, входило в Эдипа болью и сладостью, так сильно и хорошо входило, что он лежал и лежал, смотрел и смотрел, и никакая сила не могла бы его оторвать от глаз старика, никакая сильная сила. Он лежал и смотрел, и опять, как когда-то очень давно, стал поглаживать старика своим копытом. Бабы на все это глядели, бабы пугались всего этого. Что же это такое, мы вот хотим, весна, помочь тебе, и себя мы хотим спасти, весна, и вот есть молодой среди нас, молодой, хорошо пахнущий, которого бы надолго хватило, а он лежит обнявшись с убитым старым и смотрит, смотря-смотрит в его мертвые открытые глаза, что же это, весна, что же это, нам этого не понять, мы боимся этого, весна. Вот солнце ушло и опять пришло, а он все лежит с ним, уже третий день лежит, и все смотрит, не ест совсем, а все смотрит и смотрит, словно там утоляют голод ему, он все смотрит и смотрит,