Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует отметить, что позднее высказывания представителей творческой интеллигенции о реакции в Румынии на августовские события 1968 г. в Чехословакии и о позиции руководства стали более обстоятельными и обобщающими. Вот, например, оценка, данная тогдашнему руководителю страны одним из крупных прозаиков современной Румынии Николае Бребаном (он был одно время кандидатом в члены ЦК компартии Румынии, а позже стал видным диссидентом): «У Чаушеску был уже повышенный престиж, заработанный его сопротивлением в 68 году. После того смелого поступка, когда он отказался послать [румынские] войска в Прагу, и когда советские войска сосредоточивались на Пруте (река, по которой на протяжении нескольких сот километров проходит граница между Румынией и Советским Союзом. – Д. Б.), он приобрел дополнительную силу не только в лице партийного и государственного аппарата. Почти весь мир увеличил тогда его силу. Диктатура, ясное дело, в сущности с того времени и берет свое начало. Зародилось зерно диктатуры. Диктатура, администрация, технократия, интеллектуалы, весь мир придали ему больше власти, потому что он олицетворял тогда своего рода защитника нации. Между прочим, в то время многое удивляло. Мы обсуждали готовность крестьян воевать, если вторгнутся русские. Я даже в разговоре с одним коллегой сказал ему – смотри, как поразительно проявил себя румынский крестьянин. После того как коммунисты все у него отобрали, он готов с пулеметом в руках защищать партию и Чаушеску, лишь бы чужие, особенно русские, не пришли в Румынию. Уже в 70-е он был подобен королю без трона»[727].
И на вопрос собеседника, Константина Ифтиме, правда ли, что Николае Бребан тогда сказал, что все сплотились «вокруг трона», писатель прямо ответил: «Да, я так сказал. Полушутя-полусерьезно, потому что мне показалось, что в тот год проявилось наше сопротивление русским…» Это не имело, продолжал он, трагического финала, известно также, что «три дня спустя Чаушеску уступил. Иначе и не могло быть. Но мне показалось, что он воплощает собой какой-то тип румынской ловкости. Способность румынского руководителя лавировать меж военных блоков, меж великих держав для того, чтобы этот народ достиг берега квазинормальности»[728].
И далее, в ответ на просьбу уточнить не только свою тогдашнюю позицию, но и отношение к ней других людей, Бребан недвусмысленно разъяснил: «Я говорил тогда открыто. Я верил тогда в Чаушеску. Тем большим было мое разочарование в 71-м. Только человек, который верит в другого человека, может так сильно разочароваться, как это произошло со мной в 71-м… Если бы я не верил в него, как верили тогда столько людей в то, что этот человек является спасением для Румынии, то у меня не случилось бы июльской депрессии»[729].
Вспоминая грандиозный митинг 21 августа 1968 г. и вызванный им общественный резонанс, я должен отметить и другие комментарии, не очень лестные, в адрес руководителя Румынии, которые не столь широко известны даже специалистам и исследователям. Красноречиво в этом плане следующее впечатление Виктора Иеронима Стойкицэ, румынского искусствоведа и писателя, живущего ныне в Швейцарии: «Появились какие-то силуэты на балконе Центрального комитета [партии] и началась речь. С того места, где я находился, я не мог отчетливо видеть оратора, но легко распознал судорожные движения правой руки, которыми, как правило, он сопровождал свои речи. Усиленный громкоговорителями голос Чаушеску легко было узнать. За несколько лет мы привыкли к нему, задавая себе вопрос, как это возможно, чтобы, несомненно, безграмотный человек, явно больной дислексией и слегка страдающий афазией[730], мог подняться по ступеням власти, заняв в конечном счете руководящее место генерального секретаря партии. Часто спрашивали себя, как сумела такая фигура завоевать уважение своих товарищей, а его более смелая политика в области демократизации культуры, которая, кстати, сопровождала его восхождение, принадлежала ли в действительности именно ему или же была результатом работы прогрессивной команды, остававшейся в тени?
Чувствуя себя стесненно перед публикой, Чаушеску обычно читал свои выступления, составленные с помощью простой, ограниченной лексики, на классическом деревенском языке. А вот сейчас он говорил свободно, без какого-либо текста и, сверх того, явно сильно волнуясь!
Обычные его заикания, ужасные народные формы множественного числа, частые ошибки согласования слов сегодня уже никого не шокировали. Все мы были на пределе напряжения, наши ожидания были слишком накалены, чтобы уделять внимание таким мелочам»[731].
Стойкицэ весьма колоритно описывает возбужденное состояние оратора и отклик народной массы. Стоит продолжить цитирование, т. к., по моему скромному мнению, среди богатой литературы о бухарестском митинге 1968 г. эти свидетельства можно считать наиболее взвешенными, правдивыми и разносторонними, причем свидетель, со всем стоицизмом переживавший происходившие драматические события, находил силы в себе воспринимать их как бы немного расслабившись, т. е. с заземленно-юмористическим оттенком. Своеобразен и нов у Стойкицэ и подход к вечной теме «вождя и народа».
«Порою нам казалось, что охваченный глубокой серьезностью происходящего оратор, подхваченный волной эмоций, говорил даже лишнее из того, что ему хотелось сказать. Через громкоговорители доносились до нас вопли и истерический рев. Но примитивные призывы, сопровождаемые судорожным ритмом правой руки, были пронзительны и никого не оставляли равнодушным: „событие чрезвычайной серьезности“, „недопустимое вмешательство“, „покушение на право народов“, „растоптанный суверенитет“, „невмешательство во внутренние дела другого государства“, „принцип невмешательства“, „невмешательство“, „невмешательство“, „невмешательство“… И затем орущие синтагмы: „чтобы никто не посмел!“, „наш решительный отпор“, „перед любой атакой“, „безразлично от кого исходит“, „все вместе“, „наши внутренние дела“, „весь народ“, „единство народа“, „народная воля“, „решение народа“, „смелость народа“, „чувство собственного достоинства народа“, „народное сопротивление“. И, наконец, ритмично повторяющиеся слова: „вместе“, „сообща“, „в единении“, „непобедимо“, „нерушимо“…[732]
Площадь трепетала, кричала, бурно аплодировала, устраивала овации. Я старался не потерять головы. Электризованная толпа меня заражала, но я не был в состоянии ни кричать, ни аплодировать. Я был как будто парализован. Людская волна то подхватывала меня, то отталкивала, удерживая притиснутым к стене Центральной университетской библиотеки между двумя потоками толпы. Я хотел было уйти, но невозможно было сделать хотя бы шаг»[733].
Митинг не был организован по правилам, установленным партийными организациями и государственно-административным аппаратом, трудно было определить процентный состав участников этого величайшего скопления народа, но, вероятно, преобладала – как никогда раньше – масса образованных и даже высокообразованных людей, т. е., одним словом, интеллигенция. Но это была, так сказать, «подкованная» интеллигенция, которая, с одной стороны, не хотела видеть на румынских улицах русские танки и бронетранспортеры, как писал вышеупомянутый Виктор Стойкицэ, но, с другой стороны, там были также и люди, которые недолюбливали политику обновления