Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так… Теперь… до слова, до звука мне всё, Сенечка, – погладив его по льняной голове чужим, незнакомым движением, глядя в пустоту мрака перед собой, приказал Федька. Льняная голова кивнула, приблизилась совсем.
– Что дед твой, Данила Андреич, и батюшка, Алексей Данилыч – грешны были в мужеложестве, а ты и вовсе приворотом государя нашего прельстил, да и сам ты, будто, только подмигни – не сдержишься, говорят, государь-то суров наш, а тебя, будто бы, ласково поманить только – и бери, каково похочешь!
Федька поборол внезапную ломоту в загривке и плечах, и дурноту, подкатившую снизу живота прям к горлу.
– Вот так, значит… Уверен ли ты, что то холопы "блюда нашего" были? Точно ли, то Пронского, Вишнякова, Сабурова и Чёботова люди?
– Об их четырёх – уверен. Знаю и по голосам, и так, с морды. Постоянно при конях их тут. Но один ещё был, его не видал я, сидел в тени и отдалении, толи позже подошёл… Он иное молвил. А до того молчал всё, видно. Дурнями их назвал. Сказал, что не таков ни Фёдор Алексеич, ни воевода Басманов, а герои и вояки лихие, как и род их, делом не единожды мужество подкрепившие. И что тот первым курям на смех попадёт, кто нечестивое против них такое замышляет. Вот так сказано было.
– Кто таков?! – Федька вскочил, освобождаясь от высохшего вмиг от гневного жара полотенца.
– Не ведаю, господин мой, говорю же! Молвил так – да и пошёл, видно, от их толковища подалее… Я рыпнулся было за ним, да похотелось поболее о заговорщиках узнать…
Федька снова сел. Молчал. Рвал в пальцах душистую распаренную траву, устилавшую лавку.
– Верят в тебя, Фёдор Алексеич. Верят… Не одна скверна, а и добрая молва есть. Сам видишь.
– Да уж… вижу…
– А эти – они же всегда…
– Ты… Когда сие было?
– Да вот позавчера. Не сказал тебе сразу, потому как и не видались мы почти, занят ты был, да и мне надобно было кой в чём удостовериться. И за каждое моё слово, тут тебе сказанное, ручаюсь, и хоть на дыбе об том же говорить стану.
– Сеня. Спаси тебя Бог. Сейчас времени мне нету, одеваться пора нам, а после зайду к тебе, и снова всё мне перескажешь, да ни мелочи не утаи. Сам тебя на дыбу не потащу, но, ежели дойдёт…
Сенька склонил голову, уж соображая, в какую битву тут они с господином лезут. Но смолчать было невозможно. Он и так сутки в аду, считай, проторчал, до вот этого уединённого с ним омовения.
«Спорят на меня! Заклады дают, стало быть, и уверены же, по всему видать, что потешатся вволю… Ну что ж. И я потешусь. И так потешусь, что будете меня до Суда Страшного поминать!».
Новый гнев обуял его, кровью пятнами кидался в глаза, и уши закладывало, и дважды уже государь сам одёргивал его за рассеянность, и о здравии справился даже.
Уверив, что здоров, только не выспался сегодня как след, да на жаре набылся, украдкой промокал Федька собольим невесомым рукавом странный ледяной пот с чела, белого и сурового.
При государе он был постоянно в тот день, и вжимал в память каждое слово, при нём сказанное, о торгах и делах со станами дальними, и о Третьяке Пушечникове, что в мае ещё послан был в миссией в Стокгольм, к шведам, дабы мир и союз военный с ними учредить, противу всех обнаглевших вконец прибалтов… Но известий от Пушечникова всё не было. Какая она, эта Катерина Ягеллонка, что до княжны Темрюковны Иоанн в жёны себе хотел, а взамен бы мир и торговлю равноправную для себя на всём севере и на море том желал обрести… Ныне же, простой пленницей высокородной, требовалась она русским царём от наместника шведского в заложницы их дальнейшего перемирия.
Вот сколько не представлял себе Федька иноземок благородных, виделось много чего, но… Но ночами ему подмигивали, играли с ним, издевались и соблазняли, почему-то, хорошо знакомые девушки.
Важное всё сейчас застило перед ним недавнее Сенькино откровение.
Был порыв – видя их в строю, на трапезе, на молебне стоящими рядом, позади, вылететь и нож всадить в гнусностью заполненные сердца. Мгновенно, градом ударов, с обеих рук, они бы даже не поняли ничего, не успели бы… Кречет его такому научил, что крыльям становилось тесно порой за спиною его, и только иные уроки – высшей гордой мудрости – порывы эти держали.
– Федя, потрудись нынче для нас, веречять будем в малой, из Новгорода принимаем человеков. Будет кроме нас Челядин, да Висковатый. По высокому разряду расположи.
Откланявшись, Федька привычно уже полетел по распоряжениям, а сам стрелял вокруг очами, слыша из каждого угла и гульбища скверны себе нестерпимые. Только и утешался, что государю и того хужее приходится. Куда хуже! Он, кравчий – всего лишь одна капля раскалённого свинца на Его весах перед миром, который ничтожен в стремлениях обыденных, и потому всегда жесток.
В эти минуты Федька не верил даже и Богу, пожалуй. К ужасу своему. Он был отравлен или исцелён Иоанном. Его верою в высшее предназначение. Верностью ему. И верностью себе…
И как раз сегодня ввечеру, после всего, Иоанн повёл его посмотреть, как перестраивается домовый храм покоевый. Как чисто и красиво примыкает теперь к нему тёплый притвор, Феодору Стратилату посвящённый. Малое то было место, но сводами арок преходящее в зримый простор, и теплом расположенной тут же печной трубы, и дивною фреской образа воина-святого, в честь коего он сам крещён был когда-то – всем тянуло тут побыть подольше… Иоанн тут петь полюбил, ещё когда стены не просохли. И понятно было, что хоры тут будут. На ступенях полуарочной формы мог разместиться новый небольшой государев строй певчих. Звуки голосов, и наигрыши звона для пробы ладов тут разносились, не гасясь, а усиливая друг друга. Государь и сюда свой поставец с нотами занёс.
"Великий то был воин, и достоинствами свят, и дивно хорош собою" – как ему Летопись и сам государь говорили… К ужасу Федькиному, лик Феодора Стратилата юный был изображён, кучерявой молодой русой бородою обрамленным. Что, впрочем, и некую надежду ему самому давало. Изучил жизнеописание и великомученичество своего святого, старцами Печёрскими исполненное, в таком красочном изложении, какого не встречал прежде, точно сам всё это прожил и претерпел, и подумалось ему снова, за какие же убеждения непреклонные воздаётся иным воскрешение, от всех ран страшных исцеление, какими силами от смертной душевной муки отчаяния последнего возрождение к новой, вечной жизни обретают… И мёртвыми, и ожившими над врагами и унизителями своими торжествуют! Понятно, то – стремления и