Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шоколад?
– Даже глянуть на него боюсь. И на алкоголь тоже.
Потом обе снова заговорили о способах, помогающих победить мигрень, хотя они не всегда действовали. И речь шла не только о лекарствах, которых Агеда успела перепробовать невесть сколько, а мама, как я понял из ее слов, – и вообще все. Она посоветовала Агеде выпивать немного кофе с лимоном при первых же признаках боли. Агеда ответила, что возьмет это на вооружение.
При прощании мама повторила:
– Не забудь: чашечка кофе с лимоном.
Несколько дней спустя мама сказала мне по телефону:
– Эта девушка – настоящее сокровище. Не будь дураком. Смотри, чтобы ее у тебя не увели.
Потом несколько раз попросила, чтобы я и в следующие воскресенья приглашал Агеду с собой.
И я действительно приводил ее еще два или три раза, а когда уже начал привыкать к накрашенным губам Агеды, на моем горизонте появилась девушка по имени Амалия – с красивым лицом и чудной фигурой, овеянной ароматом духов.
4.
Уже давно мы с Хромым не баловали себя крокетами в «Каса Маноло». Войдя, мы увидели, что и без того небольшой бар набит битком, и нам пришлось немного подождать на улице, пока компания светских дам с прическами, сделанными в парикмахерской, покинет заведение, чтобы переместиться в Театр сарсуэлы, расположенный на другой стороне узкой улицы Ховельяноса. Теперь можно было занять столик у окна, где не так мешал шум голосов, и поговорить. Нам принесли тарелочку с оливками, крокеты по большой порции и красное вино. Я заказал себе еще и кусок тортильи, чтобы дома уже не заботиться об ужине.
Хромой пустил в ход тяжелую артиллерию, пылко доказывая мне, что нельзя скрыть от чужих глаз сильную боль, такую, что способна валить человека с ног. Ту, что проходит от таблетки аспирина, – еще куда ни шло, но мигрень, которую любое движение, любой самый легкий звук или лучик света, попавший в зрачок, превращают в муку смертную, – это совсем другая история.
– Подожди, подожди, а ты-то почему так хорошо разбираешься в мигренях?
Но он гнул свое: к сожалению, ты, ослепленный эгоизмом, видел в матери только служанку, машину для готовки, стирки и обожания сыночка; она вроде как вечно должна была вскармливать тебя грудью, и если не молоком, то состряпанными ею блюдами. Твоя мама – прекрасная женщина, она боялась хотя бы намекнуть на свои страдания или пожаловаться, чтобы не испортить своему маленькому Тони воскресный обед.
– Ты хоть раз поблагодарил свою мать?
– А тебе какое дело?
– Мне? Никакого. Ты сам заговорил на эту тему.
Потом Хромой поинтересовался, с чего это я с некоторых пор зациклился на воспоминаниях, вызывании духов прошлого и прочей мутоте. Может, это я сам трусливо хватаюсь за жизнь, а вовсе не он, как мне нравится утверждать? В ответ я объяснил, что для меня воспоминания – форма прощания. Сейчас уже март, и мое время истекает. Вот и все. Что уж такого необычного в том, что человек оглядывается назад перед близким уходом, словно неторопливо листая альбом с фотографиями, и делится впечатлениями с другом, которого считает – или считал – заслуживающим полного доверия? Я решил не признаваться, что каждый вечер перед сном делаю короткие записи, хотя и без малейших литературных претензий. Побоялся, что он проявит любопытство. Хромой ведь не отстанет, пока я не позволю ему заглянуть в них, и только опошлит своим насмешливым взглядом мои откровения.
Итак, Хромой полагает, что моя мать и Агеда старались скрыть от меня свои болезни исключительно из любви ко мне. Он уверен, что именно это слово здесь самое точное – «любовь». Неужели сам я об этом не догадывался? Потом мой друг изрек с почти хамской бесцеремонностью, что вообще-то человек может совершить самоубийство из привязанности к жизни. И тут нет никакого противоречия. А то, что я не понимаю столь очевидной вещи, плохо обо мне говорит. Ему очень неприятно в этом признаваться, но он считал меня умнее.
Не забывая про соус бешамель, Хромой продолжает возбужденно разглагольствовать:
– Ты думаешь, мне не нравится жить? Нравится, еще как нравится, но только без язв и депрессий, и чтобы были целы обе ноги, мать твою так и разэдак.
А еще он сказал, что всегда будет сторонником жизни, даже в тот миг, когда примет цианистый калий, и, возможно, тогда больше всего. Он не удержался от подходящей к случаю цитаты, на сей раз это были слова Макса Фриша: «Самоубийство должно быть поступком обдуманным». То есть осмысленным проявлением любви к жизни, добавил Хромой уже от себя, словно разъясняя слова швейцарского писателя. Именно потому, что жизнь человеку нравится, он должен расстаться с ней по собственной воле, но, сколько возможно, не нарушая правил приличия, эстетично, едва убедится, что позорит ее своим унынием, своей старостью и своими недугами; едва поймет, что перестал заслуживать ее, и само собой, когда уже достаточно ею насладился.
Хромой презирает тех, кто накладывает на себя руки в приступе отчаяния. Таких он называет истериками и халтурщиками, лишенными даже намека на эстетическое чувство. Он-то уж точно лишит себя жизни так, как велит Фриш, то есть в полном рассудке и с убеждением, что совершает глубоко осознанный акт, из чего следует: прежде чем уйти, он приведет свои дела в полный порядок (завещание, разные бумаги, распоряжения по похоронам…).
Сейчас я смотрю на Пепу, и она, расположившись на лежанке рядом со столом, где я пишу все это, тоже не сводит с меня глаз.
– Ну что? И ты хочешь устроить мне выволочку?
Собака, услышав мой голос, вытягивает шею, поднимает уши, словно ожидая приказов. И кто скажет, не терзает ли ее в этот миг жуткая боль, которую она терпит с трудом, молча, покорно, поскольку на это, вероятно, и обречены существа, лишенные языка.
– Помаши хвостом, – велю я Пепе, – если сейчас у тебя что-нибудь болит.
Пепа и на самом деле чуть приподнимает кончик хвоста и два-три раза бьет им по полу. Но я не могу понять, что она пытается мне сказать.
5.
Нет, так жить больше нельзя. Нельзя все время прятаться. Нельзя каждый раз, прежде чем выйти из дому, внимательно осматривать в окно улицу. Шагая по тротуару, я постоянно озираюсь по сторонам, то есть веду себя в собственном районе как человек, который боится преследований. «С меня хватит, – сказал я себе. – Отныне не только перестану избегать эту женщину, которая ничем мне не угрожала и о которой нельзя сказать ничего дурного, сегодня я сам постараюсь ее разыскать». Что я и сделал. Захочет потребовать объяснений, почему я когда-то так с ней поступил? Ладно, пусть требует. А если слишком разбушуется, пошлю ее куда подальше.
После обеда я надел на Пепу поводок, и мы вдвоем спокойненько двинулись к парку, не осторожничая, как делали это в последние недели. В парке я сел на скамейку, где меня хорошо было видно, поскольку в той части центральной площадки деревьев росло поменьше.
Дорогой я немного порастерял решительность, но от цели своей все-таки не отказался. И теперь Пепа обнюхивала землю, а я убивал время, читая отдельные куски из «Случайности и необходимости» Жака Моно[45]в первом издании 1971 года в переводе Феррера Лерина. Иногда я поднимал глаза от книги, чтобы посмотреть, не появились ли черный пес и его хозяйка.