Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майя хотела вернуться к мужу в Женеву, но чувствовала себя плохо. Эйнштейн — Конёнковой, 23 марта; «Здоровье мое оставляет желать лучшего. Я очень ослаблен многочисленными приступами. Думаю, что это продлится недолго. Так уже было со мной в прошлом году, но проявлялось не так отчетливо. Сестра моя чувствует себя неважно, поэтому ее нельзя отпускать в поездки одну. Если все будет в порядке, летом она с моим сыном и семьей поедет в Швейцарию. Сын должен получить кафедру в Калифорнии. Яблоко от яблони недалеко падает. С тех пор как ты перестала бывать у меня, жизнь моя течет равномерно и замкнуто…. На скрипке я почти не играю и почти разучился… Зато я много импровизирую на рояле… Работа идет очень трудно, но я чувствую, что нахожусь на верном пути, и мой страусенок [Штраус] — превосходный помощник…»
В апреле Англо-Американский комитет призвал Великобританию разрешить ста тысячам евреев немедленно иммигрировать в Палестину. Англичане отказались. Тогда заместитель премьер-министра Великобритании Моррисон и американский дипломат Грейди придумали план федеративного государства, вполне разумный, но и его отклонили, а тем временем, кажется, начиналась новая мировая война. Отношения между бывшими союзниками всегда были напряженными, а к марту 1946-го обострились из-за отказа СССР вывести войска из Ирана[33]; 5 марта Черчилль произнес знаменитую Фултонскую речь, в которой призвал «не повторять ошибок 30-х годов» и отстаивать ценности демократии и «христианской цивилизации» против тоталитаризма вообще и коммунизма в частности, для чего необходим «союз англосаксонских наций». 12-го Сталин в интервью «Правде» сравнил Черчилля с Гитлером и сказал, что тот призывает Запад напасть на СССР. Вот-вот стрелять начнут, а ООН что-то там пищит беспомощно, и ни о каком Всемирном правительстве никто слышать не хочет…
Конёнковой, 8 мая: «Позавчера я посетил негритянский университет, чтобы внести свой вклад в преодоление предрассудков… Сад стоит в весеннем наряде и говорит о твоем отсутствии. О нем говорят наше гнездышко и все твои вещицы, которыми я себя окружил… Я надеюсь, что ты найдешь на родине, к которой ты так сильно привязана, новую радостную жизнь…» Негритянский университет — это университет Линкольна в Пенсильвании, Эйнштейн выступал там 3 мая. Сегрегация в 1946-м была общим правилом в большинстве штатов и распространялась на пляжи, магазины, школы, места поселения; кровь негров переливали только неграм; Эйнштейн заявил: «Разделение рас — болезнь не цветных, а белых. Я не собираюсь хранить спокойствие по этому поводу. Есть предрассудки, с которыми я сталкиваюсь как еврей, но они незначительны по сравнению с отношением белых к своим согражданам с темным цветом лица. Чем больше я ощущаю себя американцем, тем мне больней от этой ситуации. Я могу отделаться от ощущения соучастия в ней только если буду высказываться». Певец Поль Робсон организовал «Крестовый поход против линчевания», Эйнштейн стал сопредседателем, они провели широкую кампанию по сбору подписей (в особенности американских женщин) и просили Трумэна ввести федеральный закон против линчевания, а у ФБР появилась запись о членстве Эйнштейна в очередной «прокоммунистической организации»…
Негритянский университет в США все-таки был, а еврейского не было. С раввином Израэлем Голдстейном, профессором Рагглсом Смитом и юристом Джорджем Олпертом Эйнштейн учредил носящий его имя (для рекламы) Фонд высшего образования для спонсирования университета в Уолтеме, штат Массачусетс; было объявлено, что в университете «должно сочетаться глубокое изучение традиций, Торы, еврейской культуры и американского идеала образованной демократии». Эйнштейн хотел назначить президентом университета британского экономиста Гарольда Ласки, но Олперт сказал, что Ласки «человек, совершенно чуждый американской демократии, запачканный коммунистической краской» (Ласки был всего лишь мирным лейбористом), — рассорились, Эйнштейн перестал поддерживать университет (открывшийся благополучно в 1948 году) и запретил даже упоминать свое имя.
В мае он разочаровался в своих вычислениях — никакие частицы в них не появлялись, а без этого теория поля для него не имела смысла. Шрёдингеру: «Я уже не так убежден, как раньше… мы потратили на это пропасть времени, а результат — коту под хвост…» Конёнковой, 1 июня: «После того как в Нью-Йорке друзья-доктора проконсультировали меня, со здоровьем все стало в порядке. Но моя сестра очень больна. Она пережила приступ, который врачи классифицировали как апоплексический удар. Сейчас она поправляется. Однако при таком недуге полное выздоровление невозможно… На лето я остаюсь здесь… Меня заботит то, что может наступить день, когда моя сестра осознает, что не может больше никуда ехать… (Ухаживали за Майей нежнее, чем за Эльзой: Марго, как и тогда, была сиделкой, но и сам Эйнштейн приходил к ней каждый вечер, чтобы читать вслух. — М. Ч.) Я делаю что могу, чтобы убедить людей в необходимости мыслить космополитично, благоразумно и справедливо. Только три дня тому назад я говорил об этом (по телефону) собранию студентов в Чикаго. Это очень тяжелая работа… Я вообще забросил свои волосы и уход за собой… Очень интересно то, что ты написала об осветлении твоих волос под действием вашей воды… Мне нанесли очень интересный визит. В гости приходил отличный писатель Эренбург».
В 1945 году три американских журналиста побывали в СССР, и в 1946-м был нанесен ответный визит. Эренбург, «Люди, годы, жизнь»: «Американцы вели переговоры с Советским правительством об увеличении тиража журнала „Америка“, выходившего на русском языке, об облегчении работы американских корреспондентов в Москве, и государственный секретарь Бирнс решил показать свою добрую волю. Все газеты сообщили: „Трое красных журналистов приглашены познакомиться с Америкой. Они будут свободно разъезжать по стране за счет правительства Соединенных Штатов“».
В мае Эренбург прибыл в Принстон. «Эйнштейну, когда я его увидел, было за шестьдесят лет; длинные седые волосы старили его, придавали ему что-то от музыканта прошлого века или от отшельника. Был он без пиджака, в свитере… Черты лица были острыми, резко обрисованными, а глаза изумительно молодыми, то печальными, то внимательными, сосредоточенными, и вдруг они начинали смеяться задорно, скажу, не страшась слова, по-мальчишески. В первую минуту он показался мне глубоким стариком, но стоило ему заговорить, быстро спуститься в сад, стоило его глазам весело поиздеваться, как это первое впечатление исчезло. Он был молод той молодостью, которую не могут погасить годы, он сам ее выразил брошенной мимоходом фразой: „Живу и недоумеваю, все время хочу понять…“
Вот что он говорил об американцах: „Это дети, иногда милые, иногда распущенные. Нехорошо, когда дети начинают играть со спичками. Лучше бы играли с кубиками… Я не думаю, что средний американец читает меньше, чем европеец, но он читает другое и, главное, читает иначе. Я спросил одного студента, читал ли он такую-то книгу, он ответил: ‘Кажется, да, не помню. Но ведь эта книга вышла несколько лет назад, наверное, она устарела…’ Такому интересно только новое… Здесь умеют быстро забывать. В годы войны у среднего американца при слове ‘Сталинград’ был рефлекс — снять с руки часы и послать красноармейцу. Михоэлс и Фефер это видели. Теперь при том же слове у многих совсем другой рефлекс: показать русским, что у нас атомная бомба. Конечно, это результат газетной кампании…“ Он еще вернулся в разговоре к бомбе: „Видите ли, самое опасное рассчитывать на логику. Вы убеждены, что дважды два — четыре? Я нет… Несчастье, что умер Рузвельт, — он не допустил бы…“»