Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У них было двое детей. Младший, Дэвид, родился в 1929 году и до сих пор не женат. Он отучился в Кембридже, стал врачом и директором крупного медицинского учреждения в составе Всемирной организации здоровья в Восточной Африке. Старший, Алан, родился в 1926 году, взял первый приз на экзаменах, ныне является действительным членом Баллиол-колледжа и профессором философии в университете. Он агностик и женат не на еврейке – в семье этот факт вызвал некоторое недовольство. Его отец считал, что «брак с тем, кто не принадлежит к общине, приведет к поглощению и исчезновению», и этот взгляд разделяет и его мать. «Конечно, в том, что случилось, вряд ли виноват Алан, – объяснила она. – Мы жили за городом, дети почти не встречали евреев подходящего возраста. Как же могло случиться по-другому?» Глубокого раскола брак не вызвал. Мать, сын и невестка преданно любят друг друга.
Клоду Монтефиоре было уже за семьдесят, когда он стал дедушкой, и радость, которую он находил в компании внуков, утешала его в растущей старческой немощи. Он почти оглох и с трудом передвигался, но мог опуститься на четвереньки и баловаться с внуками, словно ребенок.
Он считал свое еврейское происхождение преимуществом и утверждал, что оно никогда не мешало ему поддерживать дружбу. В его родителях, деде и бабке, считал он, окружающие всегда видели английских помещиков, и никого иного. Для потомков все может быть иначе, мрачно рассуждал он, «благодаря стараниям сионистов».
С возрастом он путешествовал все реже, так как, помимо всего прочего, его волновали расходы. Он, как мы уже знаем, унаследовал значительное состояние от отца, матери и дяди, но считал, что капитал следует передать дальше нетронутым, и, насколько возможно, старался жить на проценты. Содержание двух домов требовало значительных расходов, но в остальном он мало тратил на себя. Он носил костюмы до тех пор, пока они не протирались до дыр. Не позволял себе никаких излюбленных занятий своего класса. С отвращением относился к охоте, стрельбе, рыбалке и, надо ли говорить, азартным играм. Он не пил и не одобрял выпивох. Даже при виде рекламы пива в меню отеля мог выйти из себя. Не был он и особенным гурманом. Иногда заезжал на какую-нибудь отдаленную ферму в большом лимузине с шофером и просил принести ему вареное яйцо или кружку молока с хлебом. Его беспокоило резкое увеличение налогов, и он опасался, что если они поднимутся еще больше, то он не сможет выполнить свои «обязательства», под которыми имел в виду благотворительность. «Я чувствовал, – как-то раз признался он, – что, как еврей, обязан делать чуть больше, чем абсолютно необходимое».
Как помещик в Колдисте, он щедро жертвовал в приходской фонд и как-то раз спросил у декана собора Святого Павла, не следует ли ему также вносить деньги в епархиальный фонд. «Нет, не следует, – сказал декан, – только не говорите епископу, что я так сказал».
Доктор Гор, епископ Оксфорда, сказал, что лучший христианин, которого он когда-либо знал, был иудеем. Он имел в виду Монтефиоре.
Почему-то христианские священники легче принимали его в свой круг, чем раввины. По взглядам он стоял гораздо ближе к первым, чем ко вторым. Его дом, особенно под конец жизни, превратился в своеобразный теологический клуб, и по временам его заполняли епископы, как Атенеум в день регаты. Теология предоставляла прекрасный способ уйти от действительности 1930-х годов и от забот об ухудшающемся здоровье. Для Монтефиоре Бог, Иисус, Троица, этот мир и иной были элементами приятной беседы, и священники в гетрах вокруг были не просто людьми, которые разделяли его интересы, но и близкими друзьями. Среди них его глаза загорались, а при мысли о злободневных событиях мрачнели.
Сначала он никак не мог поверить, что Гитлер – нечто большее, чем мимолетный феномен, и что Германия, его любимая Германия, его духовный дом, на языке которой он говорил, чьей культуре поклонялся, которая была для него и его сына источником столь многих счастливых воспоминаний, совсем сошла с ума. «Хрустальная ночь», Аушвиц, холокост лежали впереди. Ему повезло, что он не узнал о худшем и мирно угас во сне в июле 1938 года.
Лежа на смертном одре, он позвал своего друга, преподобного У.Р. Мэтьюса, декана Святого Павла, чтобы тот провел службу.
«Эта привилегия меня смутила, – позднее признался декан, – ведь он был глух, и приходилось кричать, чтобы он хоть что-то расслышал, и мне было трудно молиться словами, которые не подразумевают никакой христианской веры».
И тогда они пришли к компромиссу. Они вместе прочитали «Отче наш» – против молитвы не мог возразить даже ортодоксальный еврей – декан в полный голос, а умирающий шепотом, один обращался к одному Отцу небесному, а другой – к другому.
Зал палаты общин разрушили немецкие бомбы во время Второй мировой войны, но палата лордов в другой части Вестминстерского дворца осталась почти невредимой и до сих пор находится почти в том же самом виде, в каком Барри построил ее в 40-х годах XIX века, – великолепный образчик викторианской готики с высоким сводчатым потолком, темными балками и витражами. На красных плюшевых сиденьях восседают седовласые лорды, которые кажутся ровесниками самого здания.
У этой палаты было много критиков, которые затем полюбили ее как место. Герберт Сэмюэл, который в молодости призывал к ликвидации палаты лордов, со временем стал одним из ее главных украшений. Он озарял любую тему, к которой прикасался, и даже в глубокой старости его голос оставался сильным, а мысли – мудрыми. Семитские черты внешности, которые были не слишком заметны в былые годы, к этому времени стали бросаться в глаза. Тон и манера речи были английскими, принадлежали Оксфорду, Баллиол-колледжу, но было в нем что-то от восточного волхва, будто в конце своих дней он возвратился к архетипу своего народа.
Герберт Луис Сэмюэл родился в Ливерпуле в ноябре 1870 года. Его отец Эдвин приходился старшим братом Сэмюэлу Монтегю, но из двоих был более осторожным, менее динамичным и не столь дальновидным. Когда младший брат при помощи родных открыл небольшой банк на Леденхолл-стрит, старшего посадили туда в качестве сдерживающего фактора. Но вышло наоборот – Эдвина унесло вслед за братом в их обоюдной выгоде. Когда Эдвин умер в 1877 году в возрасте пятидесяти двух лет, он оставил наследникам более 250 тысяч фунтов.
Семья к тому времени уже переехала в Лондон, в большой дом в Кенсингтон-Гор, но смерть Эдвина заставила перебраться в более скромное, но само по себе отнюдь не скромное жилище в Кенсингтон-Пэлис-Гарденс. В то время несколько магнатов из Родни имели дома на, как говорят сегодня, «улице миллионеров». Эдвин оставил четырех сыновей, из которых Герберт был младшим, и одну дочь, и Сэмюэл Монтегю стал их опекуном.
Старший сын Стюарт сменил отца в качестве партнера в семейном банке и дядю в качестве члена парламента от Тауэр-Хэмлетс от либеральной партии. Усердный, но непримечательный, он просидел в палате четыре года и ушел в отставку в 1913 году. Он интересовался тюремной реформой, заседал в комиссии по реорганизации психиатрических лечебниц и состоял в советах правления множества больниц и бесчисленных синагог. Само его присутствие как бы усиливало достоинство любого занимаемого им поста. В 1912 году его сделали баронетом за служение во благо общества.