Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есенин согласно кивнул и, раскинув руки, словно открывая людям душу, звонко и озорно стал швырять в зал строчки своего стихотворения:
Дождик мокрыми метлами чистит
Ивняковый помёт по лугам,
Плюйся, ветер, охапками листьев —
Я такой же, как ты, хулиган.
……………………………………………………
Ритм стиха он выделял, рубя сжатым кулаком воздух и покачивая в такт кудрявой головой, чуть громче обычного произнося концы строк. Выкрикнув последние слова: «Я и в песнях, как ты, хулиган», Есенин поклонился публике и отошел в сторону, уступая место Маяковскому.
— Ну, по части шума, Есенин, тебе ли со мной тягаться! — сострил Маяковский, вызвав одобрительный смех в зале и аплодисменты. — Учись, подмастерье! — Маяковский расставил ноги и, потрясая над головой кулаком, заревел басом, словно командарм на плацу:
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу истории загоним.
Левой!
Левой!
Левой!
Вся комсомолия зала встала и как по команде вторила своему идолу:
— Левой! Левой! Левой!
Пока Маяковский читал, Есенин, обхватив голову, сидел в кресле и с испугом глядел в зал. Но тем не менее он спокойно дождался, когда утихнет фанатичный рев «маяковцев», и сказал, глядя, как Маяковский утирает со лба пот:
— Пока Маяковский орал, я спрашивал себя, стоит ли вам душу открывать, если у вас нет вкуса, если вы не можете решить, что вам дороже: словесная трескотня, которая бьет по ушам, как булыжник, или чувства из глубины души… — Немного помолчав, он махнул рукой. — Но черт с вами! Слушайте!
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Милые березовые чащи!
Ты, земля! И вы, равнин пески!
Перед этим сонмом уходящих
Я не в силах скрыть моей тоски.
Слишком я любил на этом свете
Всё, что душу облекает в плоть.
Мир осинам, что, раскинув ветви,
Загляделись в розовую водь!
Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверьё, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом заходящих
Я всегда испытываю дрожь.
Знаю я, что в той стране не будет
Этих нив, златящихся во мгле.
Оттого и дороги мне люди,
Что живут со мною на земле.
Есенин долго стоял, вглядываясь в зрителей, словно заглядывая каждому в душу. В зале стояла мертвая тишина, и только кое-где слышались всхлипывания. Тишину нарушил все тот же Фридман.
— Браво! — робко выкрикнул он. — Какой необычный вечер! Таких вечеров не помнит история русской литературы! Когда пьют адскую смесь из разных напитков, то можно обалдеть до бесчувствия!.. «Ваше слово, товарищ маузер!» — обратился он к Маяковскому.
Маяковский серьезно посмотрел в зал. Он чувствовал, что люди завоеваны Есениным. Даже его почитатели и те вопросительно и недоверчиво глядели на своего «главаря».
— Да… трудно читать, когда все в зале «объесенились»! Но все равно, Сергей Александрович, вы не Александр Сергеевич! «Юбилейное», том первый, страница двести пятнадцатая, — объявил он жестко.
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский.
…………………………………….
После смерти
нам
стоять почти что рядом:
вы на «Пе»,
а я
на «эМ».
Кто меж нами?
С кем велите знаться?!
……………………………………
Маяковский понимал, что несомненно уступает Есенину и по глубине чувства, и в философском осмыслении жизни. Почувствовав, что окончательно проиграет, если будет продолжать «копытить» на лирическом поле, где соперник намного сильнее его, он перешел на примитивные оскорбления, украшенные вымученной рифмой:
Ну Есенин,
мужиковствующих свора.
Смех!
Коровою
в перчатках лаечных.
Раз послушаешь…
но это ведь из хора!
Балалаечник!
Это прозвучало так базарно, так кухонно-склочно, что зал возмущенно загудел:
— Долой! Это не поэзия! Это рифмованная белиберда! Ты стихи читай, а не обзывай! — Кто-то даже свистел… Маяковский стушевался. Растерянно пожав плечами, он отошел в глубь сцены.
Есенин медленно подошел к краю сцены; благодарно поглядев на зал, он глубоко вздохнул и закрыл свои ясные глаза. И всем показалось, что стало темно! Что солнечные лучи, проникающие в аудиторию сквозь запыленные окна, погасли. На душе у каждого стало зябко и сыро. И в этой застывшей на мгновение жизни страдальчески прозвучали первые строки «Черного человека».
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Голова моя машет ушами.
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек,
Черный, черный!
Не многим дано ощущать силу глубоких душевных потрясений — большинство чувствительно лишь к немногим жизненным волнениям. Отними у них любовь и ненависть, радость и печаль, надежду и страх, и никаких других чувств у них не останется. Но поэты, гениальные поэты, люди более высокого склада, могут переживать так, будто они наделены не пятью, а шестью чувствами и способны выражать мысли и ощущения, выходящие за обычные границы природы. В этом их превосходство, возвышающее над толпой. И как же мучительно ранят их насмешки и непонимание этой толпы, не желающей признавать их превосходство, которое они ценят больше всего на свете: «…Нас мало избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой!»