Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сеансы фотографирования неизменно превращались в праздник. Доджсон открывал баул с карнавальными костюмами, и девочки наряжались китаянками, индианками, принцами или нищими, ложились на диваны либо изображали мифологические сцены. Он не сомневался, что ему удается поймать и навечно запечатлеть мимолетные, неповторимые мгновения их жизни, к которым они всегда смогут вернуться, когда вырастут.
Уэллсы быстро убедились, что взрослых друзей, кроме них самих, у математика было совсем немного. Причиной, вероятно, следовало считать его робость, заикание или же мечтательный характер. Во всяком случае, с девочками он чувствовал себя свободно, и только общение с ними доставляло ему истинную радость. Мальчиков Доджсон опасался, поскольку те часто насмехались над ним, и он так никогда и не нашел с ними общего языка, а вот с девочками все обстояло совсем иначе. Девочки были милыми, вежливыми и чуткими, а еще они были до слез хрупкими и будили нежность и желание их защищать. А главное, Чарльз находил с ними нужный тон. Этот тон был для него настолько очевиден, что он не переставал удивляться, почему остальные взрослые, будь то родители или учителя, обращаются с девочками так же, как с мальчишками, словно те и другие принадлежат к одной расе – расе маленьких людей, что в корне неверно. Девочки требовали совершенно иного подхода, и если кто-то из взрослых такой подход находил, они сразу же в порыве изумления и благодарности отдавали ему свое сердце.
Итак, Доджсон никогда не казался Уэллсам таким счастливым, как в окружении сестер Лидделл. С ними он мог часами болтать про всякую ерунду. Однажды, например, во время речной прогулки Уэллсы слышали, как он объяснял девочкам, что нельзя завершать письмо словами “миллионы объятий”, поскольку, если исходить из двадцати объятий в минуту и представить, что их будет хотя бы около двух миллионов, понадобится двадцать три недели тяжелой работы, чтобы выполнить свое обещание. Иначе говоря, здешний Доджсон, как и Чарльз из того, первого, их мира, тоже страдал аллергией на всякие преувеличения.
При любой возможности Уэллсы участвовали в этих прогулках. Доджсон показывал себя приятнейшим товарищем по играм: он радовался простым и наивным радостям девочек, разделял их маленькие огорчения, а главное – сочинял по ходу дела сказки, которые летний ветер раскачивал в воздухе как переливчатые мыльные пузыри. Он рассказывал их так остроумно и увлеченно, что, когда сказка заканчивалась, сестры, не обращая внимания на его усталость, требовали: “Расскажи еще одну!” Для Уэллсов же прогулки превращались также и в надежный способ заглушить гомон, царивший у них в голове.
Да, то были счастливые времена, кто же станет спорить, несмотря на бесконечные трудности, с которыми изо дня в день сталкивались супруги, особенно Джейн – ведь перед ней встала еще одна неожиданная проблема. Я имею в виду незавидную роль, отведенную в обществе женщинам. Сперва Джейн с трудом верила рассказам Доджсона, как и тому, что видела собственными глазами, прежде она и вообразить не могла бы подобного унижения.
На Другой стороне уже несколько веков Наблюдатели не делали никаких различий между женским и мужским складом ума. Да, каждый пол, естественно, воспринимал реальность на свой манер, но это не подразумевало превосходства или неполноценности. В нынешнем же мире, напротив, от Джейн ожидали только одного – чтобы она была милой женой нового преподавателя биологии, приглашала время от времени супруг его коллег на чашку чаю к себе на квартиру в Мертон-колледже или, самое большее, устроила какой-нибудь клуб любителей чтения. Поначалу Джейн попыталась бунтовать против судьбы рядовой участницы массовки и ни за что не желала с ней мириться. Она даже беседовала с деканами нескольких колледжей, пытаясь добиться, чтобы ее приняли на службу в какой-либо научный отдел, пусть хотя бы простой ассистенткой. Но каждый раз эта просьба вызывала оторопь, а потом неуемную посетительницу под каким-нибудь вежливым предлогом выставляли вон. Один из деканов, провожая ее к дверям, с отеческой заботой посоветовал: “Дорогая детка, я понимаю, что вы, наверное, чувствуете себя одиноко, такое случается со многими женщинами. Но, если уж вам так нравится наука, почему бы вам не заняться рисованием животных?” И эта фраза, которую Джейн с возмущением передала мужу и Доджсону, превратилась для них в постоянную шутку. Так, например, всякий раз как Джейн принималась спорить или возражала против гипотезы, выдвинутой Уэллсом или Доджсоном, они с ехидной улыбкой отвечали: “Дорогая, а не порисовать ли тебе животных?” Тем не менее шутка не таила в себе зла, и Джейн в ответ только смеялась. И вообще, казалось, те времена были сотканы из нескончаемого смеха. Но как лету суждено умереть под натиском осени, так и этому безмятежному счастью грозила неминуемая беда.
Через три года после прибытия Уэллсов в новый для них мир Доджсон стал диаконом. Математик сделал все возможное, чтобы отсрочить этот первый шаг по неизбежному пути к принятию уже на следующий год сана священника, как это предписывалось уставом колледжа Крайст-Черч. В глубине души Чарльз считал себя человеком безусловно мирским. Он, разумеется, верил в Бога и каждое воскресенье дважды посещал церковь, хотя и сомневался, что его Бог был тем же молчаливым Богом, который обитал в холодном и темном соборе и чей страшный гнев следовало смягчать посредством скучных, жалобных и длиннейших обрядов и церемоний. Его споры с деканом Лидделлом по этому поводу только укрепили недоверие к нему со стороны миссис Лидделл. Она стала куда менее благосклонно относиться к крепнувшей из года в год дружбе своих дочерей со странным преподавателем и с вечно сопровождавшей его супружеской парой, чье прошлое так и оставалось для всех загадкой. Мать девочек изобретала разные предлоги, чтобы помешать их речным прогулкам, и Доджсон все чаще слышал откровенные отказы. Он чувствовал полное свое бессилие, выходил из себя, но сохранять дружеские отношения с девочками, особенно с Алисой, становилось все труднее. И тем не менее математик отказывался посмотреть правде в глаза и признать, что это начало конца. Да, золотым денькам приходил конец, и лето 1862 года стало лебединой песней для той счастливой поры.
Четвертого июля весельная лодка, в которой сидели трое взрослых и три девочки, плыла по притоку Темзы в сторону Годстоу. Небесная синева была такой яркой, что, казалось, разливалась и на весь остальной мир. Лодка мягко скользила по тронутой рябью воде, а окрестные пейзажи словно дремали в знойной тишине, нарушаемой лишь плеском весел и тремя детскими голосами, которые все настойчивее просили: “Чарльз, пожалуйста, расскажи сказку”. Доджсон, чтобы подразнить их, притворялся спящим, но наконец счел, что пора открыть глаза. Он лениво потянулся и под умиротворяющее жужжание насекомых начал рассказывать историю девочки по имени Алиса, которая провалилась в кроличью нору и очутилась в чудесном мире, где действовало только одно правило: все, что ты можешь себе вообразить, правда.
– Это ты сам придумал, Чарльз? – спросил Уэллс, который греб, сидя впереди.
– Р-р-разумеется. Я ее сочинил, пока мы плыли, – подмигнул ему Доджсон.
Сказка околдовала не только девочек, но и Уэллсов, они обменивались улыбками всякий раз, как узнавали одно из своих приключений, просеянное сквозь сито фантазии Доджсона, включая сюда и безумное чаепитие, которое состоялось в день их прибытия. Для Уэллса это было лучшим доказательством того, что воображение человека способно работать само, без помощи волшебного порошка. Достаточно было позолоченного солнцем воздуха и внимательных детских глаз. Вечером, когда они вернулись и отвели сестер домой, Алиса, реальная Алиса, девочка десяти лет, для которой математик и придумал эту историю, на прощание взяла его руку в свои и с необычной серьезностью сказала: “Мне бы хотелось, Чарльз, чтобы ты записал для меня приключения Алисы”.