Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому всякий, кто старается умалить славу моего достоинства шумным богохульством бесстыдных деяний, силится уменьшить и твою почесть силою беззаконного притеснения. Ибо тот, кто в излияниях непомерной расточительности злоупотребляет дарами Природы, лишает себя даров Фортуны сим пагубным растрачиванием. Так, блудничное чувство общности, присущее Расточительству, лживо провозглашает, что воздает честь Щедрости, поток богатств изливается в сушь бедности, блеск мудрости уклоняется во тьму глупости, сила великодушия открывается для дерзости безрассудства. Меня изнуряет изумление, почему ты не в силах сдержать слезный потоп, глядя на осуждение того, кто вредоносней всех прочих стремится нам навредить».
Тогда Щедрость, вытиранием удалив слезный поток из пределов лица и склоненную голову вновь подняв к небесам, говорит: «О порождающее начало всякой природной жизни, о нарочитая защита всех тварей, о мирового царства царица, о наднебесного государя верная заместительница! Ты, что под властью вечного владыки не повреждаешь верного правления никакой закваской; ты, кому целокупность мира по требованию изначальной справедливости обязана подчиняться; золотая цепь любви[1071] связует меня с тобою, как того требует явственное равенство нашего близкого родства.
Тот, кто, пагубными своими гнусностями выставляя на продажу свою природу, ратует против тебя в нападениях неслыханного мятежа, обрушивается на меня с дерзостью равного буйства. Хотя, обманутый призрачными образами легковерия, он считает себя сотоварищем моих предприятий, а люди, обманутые подражательной повадкой Расточительности, чуют в нем следы Щедрости, однако он отогнан и далеко удерживается от преимуществ нашего дружества. Но так как нам присуще жалеть и сострадать окольным путям сбившегося скитания, меня не могут не тронуть губительные блуждания неразумной его воли».
Пока между сими девами совершалось поочередное общение драматического собеседования, средь ликующего плеска мусикийских орудий в новом блеске перед всеми явился Гений. Стать его, подобающим образом определяемая законом умеренности, не жаловалась на аферезу укорочения и не печалилась о протезе чрезмерности[1072]; голова его, покрытая волосами инеистой седины, несла признаки зимнего возраста; но лицо, лоснящееся юношеской гладкостью, не было изборождено пахотой старости.
Одежды, чья выделка соответствовала материалу, ни в чем не знавшие недостатка, казалось, то воспламенялись пурпуром, то яснели гиацинтом, то загорались алым, то чистым белели виссоном; на них образы вещей, живя мгновенье, угасали столь быстро, что избегали преследования нашего ума. В правой руке он держал перо, близкую родню ломкому папирусу, никогда не отдыхавшее от своей обязанности писания; в левой же — кожу умершего зверя, язвящим ножом обнаженную от поросли шерсти. С помощью послушного стила он наделял образы вещей жизнью, соответствующей их роду, уводя их от тени, созданной живописью, к их истинной сущности; когда же они засыпали, уничтоженные кончиной, он призывал к жизни другие в новом рождении и становлении.
Там Елена, прелестью своей полубогиня, благодаря эмфазе своей миловидности могла именоваться Красотою. Там в Турне царил перун отваги, в Геркулесе — сила. Там в Капанее[1073] воздымался исполинский рост, в Улиссе жила лисья хитрость. Там Катон упивался золотым нектаром целомудренной трезвости[1074], Платон сиял звездным блеском разумения. Там пышно цвел звездчатый хвост Туллиева павлина. Там Аристотель прятал свои знания в укровах энигматических высказываний.
После сего торжественного написания, поскольку правая рука была изнурена трудами непрестанного рисования, левая, как бы приходя утомленной сестре на помощь, принимала обязанность рисовать, меж тем как правая завладевала табличкой. Левая, от стези орфографии отступив к хромающей фальсиграфии, полузаконченной живописью творила образы вещей, а скорее — призрачные личины образов. Там Терсит, облаченный в рубище бесславия, требовал сноровки более опытной искусности. Там Париса сокрушала изнеженность греховной Киприды. Там Синон[1075] вооружался уловками извилистой речи. Там Энниевы стихи, лишенные изящества мысли, разнузданной вольностью нарушали метрические законы. Там Пакувий, неспособный выстроить последовательность рассказа, располагал начало своего сочинения в обратном порядке[1076].
Пока Гений важно предавался сим занятиям живописи, Истина, как при отце — почтительная дочь, пребывала подле него в послушном служении. Не от похотливого зуда Афродиты рожденная, но от единого порождающего лобзания Природы и сына ее[1077] происшедшая, когда вечная Идея приветствовала Иле[1078], просящую себе зерцала форм, напечатлев ей лобзанье при посредстве и вмешательстве объяснительной Иконии. На лице ее читалась божественность божественной красы, отвергающая нашу смертную природу. Одежды ее, говорящие о руке небесного искусника, сияньями негасимой алости воспламененные, не могли быть истреблены никакой молью ветхости; столь тесно прилегали они к девичьему телу, что никакая диэреза[1079] раздевания не могла их от девичьего тела отделить. Другие же ризы, как прибавления к предыдущим замыслам Природы, то давали краткую пищу для взоров, то ускользали от ловитвы очей.
С другой стороны Лживость, Истине враждебная, стояла в ожидании; лицо ее, безобразною сажей заволокшееся, свидетельствовало, что никаких в ней нет даров Природы, но старость, наложив на ее лицо впадины морщин, все его собрала в складки. Голова ее не была одета ризой волос, не прятала лысину под покровом плаща, платье же ее состояло из бесконечного множества лоскутьев, сшитого из множественной бесконечности нитей. Украдкой готовясь напасть на живопись Истины, все, что та сообразно образовала, она несообразно обезобразила.
Природа, отпустив поводья своей поступи, торжественно двинувшись к торжественной встрече, приближающемуся Гению даровала поцелуи, не пропитанные никаким ядом недозволенной Венеры, но знаменующие ласку общего рода притягательности и даже указующие на согласие таинственной любви.
Когда совершились взаимные приветствия, Гений манием руки установил молчание. Затем он отчеканил материю голоса в такую форму речи: «О Природа, не без внушения божественного вдохновения от весов твоей рассудительности вышел оный властительный указ, чтобы всех, кто злоупотреблением и небрежением тщится обессилить наши законы, кто не празднует с нами наши торжественные праздники, поражать мечом анафемы[1080]. И так как этот закон, здесь обнародованный, не противоречит закону законной справедливости и благодаря твоему тщательно взвешенному приговору удовлетворяет и моему внимательному рассуждению, я спешу придать силу твоим распоряжениям.
Ибо хотя ум мой, стесненный безобразными людскими пороками, уклоняясь в преисподнюю печали, не ведает рая радости, однако здесь пахнет началом чарующей радости, поскольку я вижу, что ты вместе со мной вздыхаешь о заслуженном наказании. Неудивительно, что я нахожу мелодию согласия в тесном единении наших воль, когда прообразующее понятие единой идеи нас породило, положение управителей на единой должности нас друг другу уподобляет, ибо не лицемерная любовь связует поверхностными узами приязни наши умы, но целомудрие непорочной любви обитает во внутренних покоях наших душ».
Пока Гений правил бег своей речи в сих кратких словах, немного разгоняя мрак печали рождающейся зарею своего витийства, Природа,