Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем давали еще одну тарелку с едой, которую охранники лукаво называли обедом, обычно это был гуляш с неподдающимся пережевыванию мясом и клецками, о которые можно было зубы сломать, а рядом с тарелкой лежал кусок черствого хлеба. Почему хлеб был всегда черствым, я так и не выяснил. Я догадывался, что мы ежедневно ели хлеб вчерашней выпечки, хотя было бы куда разумнее избавляться от несъеденного хлеба и каждое утро приступать к выпечке заново. Улучив момент, я сказал об этом начальнику тюрьмы, и он сперва уставился на меня, а затем расхохотался и похлопал меня по плечу, будто меня нарочно отправили сюда, чтобы я его развлекал. Его поведение я счел возмутительным, поскольку, будучи немцем, я ни разу не покидал своей родины и шутки не были моим коньком.
Раз в неделю нас приводили в подвал и заставляли стоять, раздетыми догола, рядами по десять человек в каждом, пока охранники поливали нас из шлангов. Хотя мы были грязными и от нас безбожно воняло, те, кто стоял впереди, корчились от боли, ибо давление в шлангах было чудовищным. Тем не менее я радовался этой боли и всегда становился в первом ряду, раскинув руки и наслаждаясь, пока вода лупила по моему телу. Вечер после помывки был единственным временны́м промежутком, когда я ощущал себя почти чистым.
Потом я опять читал или писал до девяти вечера, когда гасили все свечи. Порядок был одинаков все семь дней в неделю, и я давно перестал их различать. Да и какая разница, если ты в тюрьме, где все дни сливаются в бесконечный один.
Я мог бы незаметно сбежать из дома моего кузена, если бы минуты через две после того, как Хайнрих прострелил себе сердце, не явилась его горничная Магнильда, дабы приступить к исполнению своих обязанностей. И первым делом она заглянула в сад, где обнаружила не только тело своего работодателя, распростертое на траве, но и труп Батхильды с половиной лица и, наконец, незнакомца – меня, стоявшего между этими двумя телами с пистолем в руке. Позади меня раздался вопль, я обернулся и увидел, как побелело лицо несчастной девушки, наверняка вообразившей себя моей следующей жертвой. Я торопливо подошел к ней в надежде уговорить ее дать мне возможность улизнуть от ареста и тюрьмы, но Магнильда бросилась бежать, издавая столь пронзительные вопли, что даже глухой должен был призадуматься, какие такие ужасы творятся за теми дверьми.
Завывая, она выскочила из дома и понеслась по улице, рассказывая об убийствах всем и каждому, кто был не прочь ее выслушать, и, прежде чем я нашел место, где мог бы спрятаться, в дом нагрянула полиция. Меня запихнули в местный застенок, и я провел там всю ночь, а на следующее утро отвели в магистрат, где мне сообщили, что мое дело передано в суд.
Я долго и напряженно размышлял, стоит ли признаваться в своих преступлениях, и в итоге решил поступить именно так, надеясь заслужить благосклонность законников и таким образом сберечь свою жизнь. Судье я поведал историю моей горестной взрослой жизни, перечислив различные утраты, причинившие мне глубокие страдания, и объясняя причины, вынудившие меня охотиться за моим кузеном. Я клялся, что у меня и в мыслях не было лишать жизни Батхильду, но она допустила грубейшую ошибку, рассказав, смеясь, как она убила свою мать. Я настаивал на том, что Хайнрих покончил с собой, раскаявшись в своих поступках, хотя даже мне было ясно с самого начала, что в это никто не поверит. В итоге меня признали виновным, согласно закону, и приговорили к десяти годам тюрьмы.
Тюрьма Хоенасперг, куда меня определили, была местом тоскливым. Расположенная рядом со Штутгартом, тюрьма возвышалась над городом, и за свою долгую историю Хоенасперг побывала Парламентом, крепостью крупного феодала и казармой, пока ее не передали государству, превратившему этот исторический памятник в тюрьму. В ней помещалось около двухсот заключенных, все мужчины, плюс тридцать человек охранников и тюремных служащих.
В соседней камере оказался заключенный по имени Нико Калавай'а, коренной тасманец, и поскольку сквозь стены, разделявшие нас, были слышны даже самые тихие звуки, мы, чтобы не скучать, вели регулярные беседы, рассказывая друг другу о злоключениях, вследствие коих мы оказались в столь безотрадном месте. О той части света, откуда Нико был родом, я не знал ничего, и по вечерам он тешил меня историями о том, как в молодые годы он жил на пляжах и в лесах своей родины. Попутно выяснилось, что он был налетчиком, главарем банды, и его признали виновным в убийстве полицейского в Кельне, и теперь он чах в тюрьме в ожидании смерти, пока его адвокат длил многословные судебные разбирательства, пытаясь добиться смягчения наказания. Порой я читал ему мои стихи, и он слушал, не перебивая, а иногда просил повторить понравившееся словосочетание или четверостишие.
– Я никогда не видел особого смысла в стихах, – донесся до меня его голос сквозь щели в каменной кладке однажды ночью. – Мне подавай не рифмы, а хорошую историю, одну за другой. С героем, за которого я бы переживал. С барышней, о которой я бы стал мечтать.
– Мой отец рассуждал примерно в таком же духе, – сказал я. – Он говорил, что поэзия – удел женщин и слабовольных мужчин.
– По мне, так