Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 1915 г. в Хабаровске возвратившийся с войны солдат произнес: «У нас идет везде блядня в Петроградском Дворе, да и княжны тут же»[995]. Несмотря на всяческие усилия по патриотической саморепрезентации власти, в частности официальные сообщения о создании в Зимнем дворце лазарета для военнослужащих имени цесаревича Алексея Николаевича, крестьяне только еще больше убеждались в том, что Дворец — это средоточие разврата. Примечательны в этом плане слухи, по жанру относившиеся к политической порнографии. В одном из них, переданном в октябре 1914 г. на мельнице во время разговора крестьян о царе, речь велась о нравах столичного общества и, в частности, о практике посещения некоего музея (возможно, его прототипом выступал Эрмитаж, соединенный с Зимним дворцом). Имея весьма смутные представления об этом заведении, но зная по рассказам, что в музее есть «голые бабы», мужицкое сознание нашло прагматичный ответ на вопрос, что они там делают: «Ходит он царь в свой музей, там женщин ставят на кресла и сзади их употребляют, а когда таких женщин не находится, тогда мать государя тоже приходит туда и ее употребляют сзади желающие»[996].
Нарушение архаичных стереотипов царской поведенческой саморепрезентации приводило к появлению слухов об исчезновении Николая. Так же как и первая поездка за границу русского царя Петра I породила после его возвращения слухи о его подмене, так и в ХX в. разъезды Николая II приводят к появлению схожего мифа[997]. В распространенных среди крестьян слухах об исчезновении царя можно обнаружить эсхатологические мотивы. Один из них особенно интересен присутствием фольклорного сюжета о бегстве Николая по тайному подземному ходу. В августе 1915 г. крестьянин Вятской губернии Иван Машковцев рассказывал своим односельчанам: «У нас Николка сбежал; у нашей державы есть три подземельных хода в Германию и один из дворца, быть может туда уехал на автомобиле. У нашего государя родство с Вильгельмом»[998]. В данном случае помимо рационального пласта слуха — родства Николая II с германским императором, — обнаруживаются сказочные аллюзии к апокалиптическому мотиву исчезновения царя.
Сказочный срез этой истории представлен тремя ходами как тремя дорогами, которые ведут героя «за тридевять земель, в тридесятое царство — иншее государство». Тридесятое царство, согласно исследованиям Проппа, есть аллегория потустороннего мира[999]. На это же указывает прилагательное «иншее» — иное, вместо которого иногда дается географический ориентир «за огненной рекою», т. е. в потустороннем мире.
Показательно, что царь отправляется в «иншее государство» не по одной из трех дорог, а едет своим собственным, доступным только ему четвертым подземным путем, избегая тем самым сказочного выбора-испытания «направо пойдешь — коня потеряешь…», который был обязательным для положительного героя. Архетип подземного хода, как и «тридесятого царства — иншего государства», носит тот же потусторонний характер, являясь проходом между двумя мирами: в сказке о Елене Премудрой Иван попадает через подземный ход в подземный мир к шестиглавому змею (огнедышащий змей — возможная персонификация огненной реки), подземный ход также выступает аналогом пещеры глубокой, в которой живет Змей Горыныч в былине о Добрыне Никитиче и пр. Любопытно, что семантика подземного хода-пещеры связана как с христианским мотивом разверзания земли, землетрясения, предшествующего Апокалипсису, так и с семантикой матерной брани. Церковь, борясь с матом как пережитком языческого прошлого, использовала в качестве аргументации суеверия, согласно которым от мата разверзается земля. Кроме того, в духовных стихах о Страшном суде атрибутом последнего, помимо землетрясения, являлась огненная река: «Да будет последнее время: / Тогда земля потрясется, / И камени все распадутся, / Пройдет река огненная, / Пожрет она тварь всю земную. / Архангелы в трубы вострубят / И мертвых из гробов возбудят: / И мертвые все восстанут…»[1000] В итоге выстраивается семантическая последовательность топографически связанных архетипов: подземный ход — огненная река — тридесятое-иншее государство. Из последнего и восстают мертвые в день Апокалипсиса согласно приведенному стиху. Таким образом, мифологические представления народа о топографии Ада, сохранившиеся в волшебной сказке, проявились в интерпретации слухов о бегстве императора.
Однако понять полидискурсивную природу крестьянских высказываний нельзя методом анализа, выявления одних только интертекстуальных пластов. Для выяснения модальности — отношения субъектов высказывания к высказываемому — необходимо коснуться и проблемы метаязыка, т. е. коннотаций, речевых особенностей, коррелирующих многовариантную интерпретацию дискурса в каждом отдельном случае.
Как уже отмечалось, нередко крестьяне попадали под действие статьи 103 из‐за неумышленного использования местного фразеологизма в неоднозначном контексте. Так, в качестве примера можно привести земельный спор полтавских крестьян, во время которого на замечание одного из них, что «земля ни моя, ни твоя, а царская», 62-летний Яков Копыло ответил: «срака царская», вследствие чего был обвинен в оскорблении императора[1001]. На самом деле семантика употребленного выражения не очевидна, и, скорее всего, мы имеем дело с фразеологизмом-парафразом известной поговорки: «душа божья, голова царская, жопа барская»[1002]. Среагировав рифмически-ассоциативно, Яков Копыло не давал оскорбительного названия части тела императора, а в рамках земельного спора указывал, что именно «срака» принадлежит императору, а не земля. Правда, с такой же вероятностью возможна интерпретация выражения как эпитета, употребленного в адрес оппонента (что именно он являлся той самой частью тела царя).
Изучение контекста высказывания позволяет уточнить отношение крестьян к объекту высказанного оскорбления. Как уже было показано, эпитет «дурак» было самым распространенным по отношению к императору. Однако это ругательство может рассматриваться и как вердикт умственным способностям, подкреплявшийся доказательной базой, и как архетип царя, носящего в том числе и положительный окрас в сказках об Иванушке-дурачке, царе-дураке. Последний часто противопоставлялся царю злому, чем наделялся позитивным содержанием: «Дубинка бросилась, раз-другой ударила и убила злого короля до смерти. А дурак сделался королем и царствовал долго и милостиво»[1003]. М. М. Бахтин объяснял позитивное значение эпитета «дурак» спецификой карнавальной культуры, в которой подобные образы были «лишены цинизма и грубости в нашем смысле»[1004]. Кроме того, ученый отмечал амбивалентность этого слова, рассматривая глупость в качестве «изнанки правды», «вольной праздничной мудрости, свободной от всех норм и стеснений официального мира, а также и от его забот и его серьезности»[1005].