Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А про что ты? — спросил Петер, потому что я на самом деле немножко сбилась и замолчала.
— Просто про книги. Разные. В большом количестве. На разных языках. Умные, изящные, красивые, классические. Расин и Корнель, Шиллер и Гете, Стендаль и Шатобриан, граф Толстой и Достоевский, а также Кант, Гегель, Платон и Аристотель. Не забыть древних авторов — Овидия, Вергилия и Горация. Гомера и Софокла.
— Любой интеллигентный человек, особенно с университетским образованием, читал все эти книги. Я знаю, к чему ты клонишь.
— Ну и к чему же я клоню? — разозлилась я.
— Что вы — хранители мудрости. Что вы поколениями читали разные мудрые книжки и теперь превратились в эдакую живую библиотеку, мозг нации. Я это слышал много раз, — сказал Петер. — У нас в университете есть такие студенты. Очень гордятся дедушкиными библиотеками, а учатся плохо. Мозг нации — не аристократия, а интеллигенция, дорогая Адальберта. Уже лет сто с лишним, а может, даже двести или триста.
— Ты ничего не понимаешь, — сказала я. — Дело не в книжках. Я, наверное, плохо объясняю. Мы — это не только книжки, конечно же. Книжки — чепуха. Вернее, так — все в отдельности чепуха. Мы — это родословная, изящество, воспитание, музыка, картины — мы понимаем, что на них изображено, и можем объяснить, что означает каждая фигура — книги, книги, я уже говорила, привычка чистить зубы и держать ногти в порядке, умываться и причесываться… а также честь, верность слову, правильная вера в Бога, а если неверие, то тоже разумное, а не так — шалтай-болтай. Разум — вот! Логика. Правильные выводы из основательных посылок. Умение смело рассуждать, спорить вежливо, но настойчиво, не оскорбляя собеседника, но и не подлаживаясь к нему. Да, да, умение признать свою неправоту, если собеседник окажется более логичным и убедительным. Умение правильно обедать, завтракать и ужинать. Подбирать блюда. Обращаться со столовыми приборами, знать, в какой бокал какое вино наливают. Чувство стиля. Не обязательно быть специалистом по архитектуре, но именно чувство, необъяснимое чувство, которое заставляет строить красивые дома, красиво и изящно обставлять комнаты. Во всем — от пропорций до мелких деталей: от свода потолка до статуэтки за стеклом в шкафу. Стиль! Про чистые ногти я, кажется, уже говорила. Ну и еще опера, конечно.
Я замолчала и подошла к окну.
Отодвинула занавеску и посмотрела наружу. Тьма была непроглядная, потому что окна моей квартирки, как я уже говорила, смотрели в кустистый склон холма. Если сильно приглядеться, можно было увидеть дальний отблеск фонаря, который едва-едва касался верхушек деревьев чуть повыше. Неба не было видно совсем. Холм переходил в небо, поэтому непонятно было, где здесь трава и кусты идущего вверх холма, а где — черно-серые облака.
Странное дело — я совсем не помнила, видно ли из моих окон небо. Понятно. Днем я была здесь только один раз, и мне как-то не до того было. Не до вида из окна. Я молчала и смотрела в окно. Мне вдруг показалось, что из кустов на меня кто-то смотрит. Но только показалось, потому что даже если б кто-то сидел в кустах, шагах в десяти от окна, и глядел бы сквозь темноту на мое окно, я бы все равно его не увидела.
Я обернулась, услышав какое-то движение. Петер сел на кровати, потом встал, заправил в брюки выбившуюся рубашку, поднял с пола сюртук (оказывается, он его сбросил на пол, вот это да!), накинул на плечи и сел.
Откашлялся, а потом сказал:
— По-моему, это у тебя получилась бесформенная куча неизвестно чего. Какая-то окрошка. Знаешь такой крестьянский суп, аристократка?
— Знаю, — сказала я. — Моя любимая кухарка Грета летом делает мне окрошку. Сказать рецепт?
— Не надо, — усмехнулся он. — Вот у тебя в голове настоящая окрошка. Чистые ногти и Гораций, столовые приборы и Шиллер с Достоевским. Логика, честь, черт знает что. Ты хоть сама понимаешь, что ты говоришь?
— Это ты ничего не понял, — сказала я. — Но я, как аристократка, вежлива и уступчива. Я готова согласиться, что я опять не сумела внятно объяснить. Все, о чем я говорила, — это и есть, это и есть то, без чего невозможна жизнь народа.
— Прости меня, — сказал Петер, — но ты, только не обижайся, ты вдруг стала отвратительно патетична. Ты говоришь, как будто читаешь вслух передовую статью из венской правительственной газеты. Что с тобой? Ты ведь такая молодая, такая смелая, такая… — Он снова засмеялся. — Я бы даже сказал, лихая. И вдруг что-то про культуру и народ.
— Я не сказала слово «культура», — обиделась я. — Я вообще не понимаю, что это такое. Я просто хочу тебе сказать, что вот это все, что я тебе говорила, — от Гомера до носового платка, от чистых подмышек до Аристотеля, включая вкус в обстановке квартиры, — это и есть то, без чего все остальное валится и рушится. Остается отрыжка, злоба, вранье, подлость и сладострастная жестокость.
Тупость, нелогичность, безумная жизнь. Не в смысле «сумасшедшая», как доктора бы сказали, а именно «безумная», без ума, без разума, без доказательств, тупое и животное следование желаниям. Жрать хочется — жру. Руками, из общей миски, чавкая и роняя капли. Женщину хочется — хватаю ее ручищами и насилую. Власти хочется — убиваю полицейского. Но потом от этого «безумия» начнется настоящее безумие. Уже в докторском смысле. Но когда весь народ сойдет с ума, будет поздно, потому что докторов не останется. Так и будет народ убивать, грабить, жрать и совокупляться. Так сказать, наперегонки. Что скорее — друг друга съедят или новые дети народятся? Но это без разницы, потому что новые дети такие же и будут друг друга жрать. А все из-за чего? Из-за того, что выгнали и поубивали аристократов, этих нежных бездельников, которые бродили в своих изящных одеждах по своим стильным комнатам и читали никому не нужные книги про любовь и честь в восемнадцатом веке.
Петер запахнул покрепче сюртук, не надевая его, впрочем, в рукава. Уже в комнате было прохладно, а печь никто не топил, хотя было заплачено. Запахнув сюртук и ухватив себя за локти, он поплотнее уселся в углу постели и опустил голову.
— Страшно? — спросила я.
— Пока еще нет, — сказал он. — Аристократов еще никто не выгнал и не убил. По-моему, ты забегаешь вперед. И вообще, ты ломишься в открытую дверь.
— То есть? — не поняла