Шрифт:
-
+
Интервал:
-
+
Закладка:
Сделать
Перейти на страницу:
нашим грехам. Как гневен взгляд! Он, верно, так же и на Ирода смотрел, когда обличал его в греховной связи с Иродиадой. Презлая, однако, оказалась баба. А вот Преображение, семнадцатый век. Свет от нее исходит, не правда ли? Но особенно я люблю вот эту, Успение Богородицы, и эту историю об Афонии, иудее, который хотел повергнуть одр Богоматери и которому тут же явившийся ангел огненным мечом отсек обе руки. Ты понимаешь, что это сказка – и само Успение, и Афоний с его нехорошим намерением, и огненный меч, – но хочется отказаться от ума, жизненного опыта, цинизма, стать ребенком и верить, что все так и было. Марк кивнул. Афоний покаялся, руки срослись, и он стал христианином. А вы – нет. Какие мои годы, невесело молвил Карандин. Итак. Вы беретесь устроить мое погребение? Попробую, ответил Марк. Если сорвется, сказал Карандин, я пропал. Скорее всего, – он наморщил лоб, – меня убьют, если я не приму их условия. А если приму, то вся моя жизнь… Он прочертил в воздухе крест. Тень легла на его лицо. Он сложил руки на коленях и обратился к Марку со словами, что в некотором смысле вверяет ему свою жизнь. Этот человек беспощаден. Кто? – спросил Марк. Кто? – переспросил Карандин, и голос его дрогнул. Уголовный король. Убийца, собравший вокруг себя таких же убийц. Если ад есть, он оттуда. Сатана собственной персоной. От него серой несет, будь он проклят. Погодите, прервал его Марк. А полиция? Вы не пытались? Что может полиция против сатаны? – отвечал Карандин с тоской загнанного в угол человека. Во-первых, бесполезно. Во-вторых, по некоторым причинам я не могу. Я связан, мрачно сказал он. Никогда в жизни я не был таким беспомощным! Карандин с силой ударил кулаком по подлокотнику кресла. Я не боюсь, с отчаянием промолвил он. Нет, неправда, я боюсь. Но дело даже не в том, что я боюсь смерти – кто не боится! кто – верующий или неверующий – не молит, продли мои дни, а кого молит, и сам подчас не знает; дело не столько в боязни смерти, сколько в желании жить. Кто же, вы скажете, не хочет жить, – но будете не вполне правы. Иногда жизнь становится непереносимой; она придавливает тебя – живого – могильным камнем, она мучительна, как затяжная болезнь. Лихорадочный румянец выступил на скулах его худого, острого лица. Я пережил нечто похожее, когда все мои дела, все проекты – а были, поверьте, потрясающие, и я втайне поражался, как это мне удалось все продумать и как это у меня хватило терпения и сил связать концы с концами, – стали мне неинтересны. Мне было все равно. Я остыл. Положим, капитал мой прирастет еще миллиардом – но, отмечая это, я в то же время думал, а стал ли я более счастлив? Стала ли менее однообразной моя жизнь? Эта бесконечная гонка… Есть ли в ней смысл, превышающий смысл моего состояния, моих активов, счетов и списка «Форбса», в котором я где-то во втором десятке? Я занимался благотворительностью, создал фонд, который оплачивал дорогостоящие операции детям, отправлял их на лечение в Германию, учреждал стипендии для одаренных молодых людей, приобретал автомобили для инвалидов, – и поначалу меня это увлекло; но поскольку беды и нужды других людей были отделены от меня китайской стеной и я воспринимал их умозрительно, они не затронули моего сердца; я не видел воочию ни страданий, ни радости избавления от них; я не видел человеческого лица и, кроме того, не мог не сознавать, что на одного отправленного в немецкую клинику за мой счет ребенка приходится по меньшей мере сотня больных детей, помочь которым я не смог. Тут надо менять само государство, у которого температура сострадания к людям всегда была равна в лучшем случае нулю; однако это не входило в круг моих интересов: я конформист, а не революционер, природа же российского государства такова, что оно не способно к эволюции и может измениться лишь под очень сильным давлением. Карандин говорил быстро, словно боясь, что ему не хватит решимости высказать своему собеседнику нечто важное, что произошло в его жизни. Благотворительность, с горечью признался он, не привнесла смысл в мое существование. Я никого не посвящал в мои переживания; кто мог бы понять меня – богатого человека, взыскующего обрести ясный и неопровержимый смысл своей жизни. При всей моей нерасположенности к христианству я все же решился однажды прийти в церковь и поговорить со священником, о котором я совершенно случайно узнал, что он считается одним из лучших в Москве исповедников. Его звали отец Даниил. Почему его следовало называть «отец», я так и не понял; но в конце концов решил, что не мне нарушать традицию, сложившуюся две тысячи лет назад. Долго стоял я в очереди, поневоле наблюдая за священником, человеком среднего роста, с умеренной каштановой бородой с уже сильной проседью и светлыми глазами на простом, ничем не примечательном лице. Был воскресный день; вокруг теснился народ; хор пел что-то трогательное, в чем я сумел разобрать лишь повторяющееся несколько раз слово «блаженны»; вероятно, о них надлежало молиться; и вправду, вскоре вышел служитель в шитых золотом одеждах и громогласно призвал всех молиться Господу. Были люди – заметил я, – с которыми отец Даниил говорил коротко, улыбался и, перекрестив, отпускал; с иными же беседовал долго, хмурился, недовольно качал головой, что-то внушал, спрашивал, и лицо его постепенно светлело; и только одного молодого человека он не перекрестил на прощание, а напротив, выговорил ему, после чего тот отошел с пылающим лицом и опущенной головой. Рассматривая храм, из-под купола которого на меня строго глядел Христос, как бы спрашивая, что делает здесь этот неверующий? зачем он пришел? что принес он с собой? – а по стенам висели иконы, в основном нового письма, но искусно подражающего древнему, – и, обернувшись, видел мерцающий золотом иконостас, несомненная новизна которого ничуть не умаляла его торжественной красоты, – я думал о сильнейшем духовном подъеме, с каким человек возводил первые храмы. Должно быть, человек однажды почувствовал, что над ним есть нечто высшее, и, повинуясь сердечному трепету, благоговению и страху, принялся строить дома для Бога. Тогда отчего я так холоден? Отчего пусто в моей груди? Отчего нет в ней огня – а только сомнение и усмешка? Но настала моя очередь. Я не знал, как следует начинать разговор со священником, иначе говоря, исповедь; у меня и в мыслях не было открывать ему все подземелья моей жизни; быть может, лишь о монотонности существования, не более того;
Перейти на страницу:
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!