Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эбнер, полностью пришедший в себя, взирал на этого властного инквизитора и видел его таким, каким запомнил в Йеле в году. Сейчас он рассуждал так: "Брат Элифалет разъезжает по всему миру и раздает советы. Неужели он считает, что, явившись в Лахайну на пару дней, он сможет определить, где мы ошиблись? Что ему известно о пушечной стрельбе? Приходилось ли ему когда-нибудь сталкиваться с мятежными китобоями?" И с глубоким сожалением Эбнер должен был констатировать: "Нет, этого ему никогда не понять" . Затем, все ещё продолжая мыслить разумно, он сделал для себя малоутешительный вывод: "Сомневаюсь, что вообще кто-нибудь может понять все это… кроме Иеруши и Маламы. Те понимали решительно все".
– Прощайте, брат Эбнер, – наконец, произнес Элифалет Торн.
– Прощайте, сэр, – ответил Эбнер, и вскоре после этого корабль начал удаляться от берега, увозя Торна и детей преподобного Хейла.
* * *
В последующие годы Эбнер стал чем-то вроде живой достопримечательности старой столицы. Он все чаще находился в каком-то одурманенном состоянии: прихрамывая, бродил по городу, то и дело останавливаясь, чтобы встряхнуть мозги и избавиться от пульсирующей боли в голове. Он уже не жил в миссионерском доме. Туда приехали другие люди, которые теперь трудились в церкви. Но Эбнер тоже часто читал проповеди на гавайском, и когда становилось известно, что в воскресенье за кафедрой будет стоять Макуа Хейл, церковь переполнялась желающими послушать его.
Во время проведения официальных служб он продолжал на девать все тот же фрак, купленный им когда-то в Нью-Хейвене, и черную касторовую шляпу. Обувь и остальную одежду он продолжал доставать из благотворительных посылок из Бостона. Постепенно его жизнь превратилась в привычную рутину, и только три события выбивали его из обычного ритма. Если к причалу приставал корабль, Эбнер неизменно выбегал на пирс и спрашивал моряков, не встречали ли они во время своих путешествий маленькую гавайскую девочку по имени Илики.
– Её продали одному английскому капитану, и вот я подумал, что вы могли бы иметь о ней какие-то сведения, – объяснял он.
Но ни разу никто не ответил ему утвердительно.
Второе значительное событие в жизни Эбнера наступало в тот момент, когда у него накапливалось достаточно страниц перевода псалмов на гавайский язык, и листки можно было переправлять в типографию. Старик работал за грубым столом в своей маленькой травяной хижине, и когда ему возвращали отпечатанные листы, он раздавал псалмы прихожанам, и уже во время следующей службы гавайцы с удовольствием распевали их в церкви.
И третьим утешением, конечно, были письма от детей из Америки. Сестра Эбнера Эстер вышла замуж за священника и жила в западной части Нью-Йорка. Она забрала к себе обеих девочек брата, а за мальчиками присматривало семейство Бромли в Уолполе. В одной из художественных студий Бостона были сделаны четыре портрета детей Бромли в карандаше, и теперь юные Хейлы поглядывали на отца с травяной стены его хижины: красивые лица, чуткие и внимательные.
Михей с отличием закончил Йельский колледж и, став священником, читал проповеди в Коннектикуте. Но самая волнующая весть пришла от Люси. Девушка познакомилась с молодым Эбнером Хьюлеттом, когда тот учился в Йеле, и вышла за него замуж. Поначалу Эбнер хотел отправить своему старому приятелю Аврааму Хьюлетту теплое письмо с поздравлениями по поводу объединения двух миссионерских семейств, но он не мог забыть о том, что Авраам женился на гавайской женщине, и не простил его. Даже тот факт, что Хьюлетты процветали и прекрасно ладили между собой, купаясь в богатстве, не изменил мнения Эбнера о том, что нельзя доверять человеку, который женится на язычнице.
Одним из самых грустных аспектов тех лет все же оставался факт, что все те, кто мог наблюдать за упадком жизненных сил и талантов Эбнера, одновременно видели и то, как развиваются способности Джона Уиппла и растет его благосостояние. Джон, который и в молодости отличался красотой, теперь возмужал и расцвел: это был высокий подтянутый мужчина с отличным зрением и бронзовым загаром от постоянного катания на досках в морских волнах. Он отрастил бороду и тщательно ухаживал за ней, отчего выражение его лица приобрело дополнительную мужественность. Элегантность Джона подчеркивала и его безупречная одежда: Уиппл предпочитал темные костюмы классического покроя и жилеты с шестью пуговицами. В сорок четыре года волосы его оставались густыми и черными, в то время как Эбнер успел полностью поседеть. И когда двое ровесников оказывались где-нибудь вместе, они производили потрясающее впечатление. Отчасти именно поэтому, говоря об Эбнере, островитяне стали называть его стариком.
* * *
Торговый бизнес Уиппла процветал. Китобойные суда в огромных количествах прибывали в Лахайну. В году их на считывалось , в – уже , и все они делали закупки у компании " Дж. и У.". Следуя основному принципу капитана Джандерса: "Ничем не владей, но все контролируй", Джон стал специалистом в манипуляциях с недвижимостью и капиталами других людей. Если же кто-то из новичков решал от крыть свой собственный бизнес в Лахайне, то, как правило, именно Уиппл сразу определял тактику поведения компании: купить ли этого человека или попросту раздавить конкурента. Когда Вальпараисо сделал большой заказ на шкуры, доктор Уиппл припомнил, что в горах соседнего Молокаи водится много диких коз. Он же организовал экспедиции на наветренную сторону острова. Джон отличался и умом, и честностью, и каждому нанятому человеку хорошо платил за выполненную работу. Но когда однажды его лучший охотник решил основать свой собственный бизнес по продаже козьих шкур и сала непосредственно одной американской бригантине, неожидан но выяснилось, что он не может найти ни одной лодки для транспортировки своего товара. И после безуспешных трехмесячных попыток отыскать плавсредства, пока шкуры благополучно гнили на Молокаи, охотник просто махнул рукой на свою затею и вернулся на работу в "Дж. и У.". Эбнер так и не мог понять, откуда Джон может знать столько хитростей в торговле и так хорошо разбираться в своем деле.
Как-то раз, во время деловой поездки в Вальпараисо, получилось так, что шхуна Уиппла задержалась на пару недель на Таити. И Джон, чтобы не терять понапрасну время, как это уже вошло у него в привычку, стал изучать слова и обычаи таитян. Результатом этого случайного опыта стал очерк, который несколько десятилетий занимал ученых, исследовавших полинезийцев. Труд назывался "Теория капу", и в нем Джон высказал весьма дерзкое предположение. Он писал:
"Когда мы задумываемся над тем, почему на Таити принято говорить "табу", а на Гавайях – "капу", мы, как правило, начинаем отвлекаться и влезаем во всевозможные рассуждения, которые, какими бы увлекательными ни казались, все же неизменно являются неуместными и не относящимися к делу. Мы должны помнить, что в свое время группа английских ученых трансформировала язык таитян на западный манер, а несколько не столь образованных лингвистически американских миссионеров сделали то же самое на Гавайях. В каждом случае получилось так, что приезжие кристаллизовали в своих исследованиях то, чего на самом деле не было. Наверное, было бы справедливо предположить, что когда англичане записывали слово "табу", то, что они слышали, было на самом деле чем-то другим, а именно словом, находившимся где-то посередине между "табу" и "капу", но немного все же ближе к первому. Американцы же записали то же самое слово как "капу". Но слышали они его тоже немного не так, а опять же где-то между "табу" и "капу", но им почему-то казалось, что правильное произношение, скорее, стремится, ко второму слову. Основная разница, которую мы сейчас наблюдаем между письменными языками на Гавайях и на Таити, объясняется не разницей в языках, а тем различием, которое услышали люди, впервые попытавшиеся записать некоторые слова.