Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председатель тройки, с непокрытой взлохмаченной головой, с седеющей бородкой, подстриженной клинышком, в пенсне на тонком носу, всеми своими манерами подражал Троцкому и не понравился Иванову. «Мерзавец и карьерист, вроде следователя. Такие излишнюю жестокость выдают за твердость души, жестокостью доказывают свою любовь к советской власти, — решил Иванов. — По всему видно — человек неполноценный и потому обозлен на людей». Два других члена тройки, матрос и рабочий, вызывали симпатию.
Первым вызвали к столу черноглазого, совсем еще юного парубка в вышитой полотняной сорочке.
— Вы обвиняетесь в бандитизме. Служили вы у Махно?
— Служил! — чистосердечно сознался парубок. — У него все наше село служило. Красные отступили в Россию, деникинцы издевались над народом. Куда податься крестьянину? Вот и шли к нему, все-таки свой человек — народный учитель.
— Добровольно?
— Да!
Механик видел, как председатель тройки остро очиненным красным карандашом поставил в длинном именослове против фамилии парубка крестик.
— Трибунал приговаривает вас к высшей мере… — отчеканил председатель.
Арестанты все как один переступили с ноги на ногу.
— Вы знаете, а я ведь вирши пишу… — наивно произнес парубок и откинул упавший на глаза черный чуб, открыв высокий лоб, сразу покрывшийся потом.
— Вирши? Это хорошо… Советской Украине нужны поэты… Я против того, чтобы его расстреливали, — произнес смуглый от въевшейся в кожу заводской копоти член тройки, сидевший по правую руку председателя.
— А что ты предлагаешь? — спросил председатель, сняв с носа пенсне и протирая его носовым платком.
— Освободить! Пускай пишет стихи.
— А ты? — нервно вскидывая пенсне на нос, спросил председатель второго члена тройки, молодого матроса с юношески чистыми голубыми глазами.
— Освободить — и никаких гвоздей… Сколько у твоего батька земли было?
— Три десятины, — ответил парубок.
— Надо послушать, какие стихи пишет, может это графоман какой-нибудь, — предложил председатель. — Ну-ка парень, прочитай нам свои вирши! Знаешь их на память?
— Но у меня тетради нет… Следователь забрал как вещественное доказательство моей контрреволюционной деятельности.
— А ты на память читай. Настоящий поэт должен знать свои произведения на память, — сказал член тройки — рабочий.
Приподняв кверху бледное лицо с густыми бровями, парубок приятным голосом начал читать:
О моя бездоганная Іно,
Обдурила сама ти себе,
Ти не любиш мене і понині,
Я замовк, бо твоє піаніно,
Ніби море шумить золоте.
Все як море, і очі, і душі,
Все глибоке, безкрайнє без дна,
Я жалкую, що серце зворушив,
Що його ти мені віддала.
Читал парубок проникновенно, с глубоким чувством.
Прийде час, все осиплеться, зв'яне,
Я без тебе зовсім не живий.
Замісць серця великую рану
Віддам дівчині, може, другій.
Парубок приложил руку к сердцу, прислушался к своему голосу, как бы творя заново.
Може статься, вона пожалкує
Про веселих поетів мету,
Тільки знаєш, таку дорогую
Я ніколи, ніде не знайду.
Вітер лащить дерева в саду.
— Кто такая Ина? — полюбопытствовал матрос, сочувственно улыбаясь.
— Моя нареченная, учительница.
— Так, понятно! — промолвил матрос.
Чтение стихов отвлекло членов трибунала от их суровых обязанностей. Забылся поэт, и они на какие-то минуты забылись, отдыхая. Как выгодно отличались дивные строки стихотворения от бюрократического, суконного языка допросов, которые они читают с едва сдерживаемым отвращением!
— Недурно, совсем недурно… Ну что ж, вы свободны, отправляйтесь домой. Но если второй раз попадетесь в банде, не сносить вам головы. Комендант, освободите товарища из-под стражи, — приказал председатель, поглядывая на часы.
— У меня еще есть произведения, я могу прочесть, — все так же наивно предложил парубок. И вдруг понял, что стихи его здесь не к месту, спасибо и за то, что судьи терпеливо выслушали одно стихотворение. Тогда он спросил о том, что его больше всего волновало: — Может, можно мне в Красной Армии остаться?
Не дождавшись ответа, он отошел от молчаливой толпы подсудимых.
Председатель назвал фамилию Иванова, взял со стола кипу бумаг, скрепленных булавкой, нечаянно наколол палец, выступила капелька крови. Человек, проливший немало чужой крови, побледнел, как полотно, и чуть не лишился чувств. Едва совладав с собой, он нахмурился, сунул палец в рот, пробежал глазами обвинительное заключение и сказал, что Иванова обвиняют в измене. Потом, посоветовавшись со своими товарищами, поставил в списке против фамилии обвиняемого жирный крест и объявил именем Российской Социалистической Федеративной Советской Республики, что обвиняемый приговорен к расстрелу.
Произнеся эти жестокие слова, председатель взял из пачки, лежащей на столе, сухую галету, откусил кусочек и назвал фамилию Федорца.
Всему конец. «Не бойся суда, а бойся судьи», — говорит народная пословица. Иванов вздрогнул, кровь отлила от сердца, ударила в голову, красные круги поплыли перед глазами.
Красноармейцы, сидевшие на пыльной траве, захлопали в ладоши. Так они встретили приговор. И ни у одного из них не отразилось на лице ни сочувствия осужденному, ни жалости.
— Позвольте, ведь у следователя нет никаких улик и доказательств моей виновности, кроме анонимного письма, — очнувшись от ошеломления, громко проговорил Иванов. — Как можно защищаться от клеветы, когда она окружена тайной?
— Уведите приговоренного, — раздраженно бормотнул председатель тройки. — Следующий — Микола Федорец…
Микола шагнул из толпы затравленно озиравшихся подсудимых, подошел к столу, узнал Иванова и приветствовал его поднятием руки, на которой блеснул золотой браслет.
Безразличные ко всему конвоиры увели Иванова с поляны и заперли его в каменном сарае, где уже томилось несколько человек, приговоренных к смерти. Изнеможенные после долгой и безрезультатной борьбы со следователями, они уже апатично ждали своей участи. Смерть, даже близкая, всегда представляется людям в туманном будущем. Только местный кулак, уже в летах, по фамилии Тихоненко, стоял на коленях перед столбом, на котором висел пахнущий дегтем хомут, и молился вслух.
Приговор ошеломил, но не удивил Иванова.
«Лес рубят, щепки летят, — подумал он. — В такой спешке легко пустить в распыл и невиновного». Вдруг его обожгла мысль о Луке. Каково-то будет Луке всю жизнь писать в анкетах, что его отец расстрелян советской властью!
С этим он не мог примириться.
Время шло, надо было что-то предпринимать, а в голову, как назло, лезли посторонние мысли. Может быть, Арон Лифшиц и комиссар