Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Репрессии, если таковые и случались, носили абсолютно точечный, профилактический характер. В. Каверин: «В сравнении с тридцатыми годами мы, подслушиваемые и выслеживаемые, потрясенные холодным цинизмом чиновников, сдавленные тупой цензурой, лицемерием, бесстыдством, развратом, мы – сейчас, в семидесятых годах, – в царстве свободы» (141). В июне 1972 года узник сталинских лагерей, писатель В. Шаламов в «Литературной газете» даже опубликовал письмо, в котором отказывался от своего произведения «Колымские рассказы», утверждая, что все то, о чем он писал, давно перестало быть актуальным. Он тут же оказался затюкан либералами, хотя говорил истинную правду – сталинские и брежневские лагеря сравнивать нельзя. Те, кто похрабрее, не стеснялись власть даже подкалывать. Супруга Льва Николаевича Гумилева: «В той комнате постоянно, в наше отсутствие, проводили “шмоны”, искали что-то в бумагах. Лев, зная их повадки и уже разозлившись, однажды написал записку: “Начальник, когда шмонаешь, книги клади на место, а рукописи не кради. А то буду на тебя капать!” – и положил в ящик письменного стола» (142). Представляете такую переписку в тридцатых годах, когда Л. Гумилев только приобретал свой тюремный опыт? В общем, худо-бедно уживались.
Но по мере нарастания негативных тенденций в экономике, продолжающейся гонки вооружений, растущего разрывами между доходами граждан и возможностью их реализовать, возмущение интеллигенции вновь усилилось. Однако теперь к интеллектуалам уже присоединилась большая часть народа, который тоже, наконец, не смог полноценно удовлетворять «растущие потребности советских граждан»: трудности с продовольственным снабжением – сие не проблемы с цензурой. И это стало решающим фактором, приговором для советского строя. Интеллигенция и основная масса народа впервые с 1917 года оказались по одну сторону баррикад. Примерно с такими же плачевными для государства результатами, ибо идеология либеральной интеллигенции сама по себе противоречит идее сильной государственности.
В обычных условиях в обществе необходимы и государственники, и либералы, и даже анархисты… Вопрос в их разумном соотношении и конструктивном сотрудничестве на благо страны. У Судоплатова проницательно подмечена разница между государственником И. Курчатовым и независимым П. Капицей. Это как бы две ипостаси советской интеллигенции: «…независимость ученого, вовлеченного в работы громадной государственной важности, всегда остается иллюзией. А для Курчатова в научной работе главными всегда были интересы государства. Он был менее упрям и более зависим от властей, чем Капица и Иоффе. Берия, Первухин и Сталин сразу уловили, что он представляет новое поколение советской научной интеллигенции, менее связанное со старыми традициями русских ученых. Они правильно поняли, что он амбициозен и полон решимости подчинить всю научную работу интересам государства» (143). Вот оно, сталинское поколение интеллигенции в действии!
Но мог ли Курчатов сделать всю работу без школы физиков, воспитанных (а во многом и спасенных) стараниями Капицы или Иоффе? Факт ли, что свободомыслящий Капица мог организовать производственный процесс с той степенью жесткости и эффективности, как Курчатов? И результат сотрудничества этих разных людей плюс собранные воедино возможности государства поразили мир – атомная бомба, гарантировавшая безопасность нашей страны, создана в кратчайшие сроки. Приведу еще одну характеристику настоящего «технаря» на службе у государства: «Когда приехал Патон, Сталин задал ему несколько вопросов и познакомился с ним. Он произвел и на Сталина тоже очень хорошее впечатление, да иначе и быть не могло: Патон был внутренне собранным человеком, организованным, ясно и кратко формулировавшим свои мысли, с волевым лицом и колючими, пронизывающими глазами. Он заставлял считаться с собой и умел влиять на людей, с которыми встречался. Сталину это понравилось» (144).
О противоречии между государственнической и либеральной интеллигенцией и их отношении к народу я еще буду писать, а пока сравните, как отзываются друг о друге сами свободомыслящие интеллигенты. Снова откроем дневник Ю. Нагибина. Только несколько выдержек (в том числе, и об отечественном оружии – для поддержания темы): «Прочел пакостнейшую поэму Евтушенко “Мама и нейтронная бомба”. Советские читатели встретили ее с чувством глубокого удовлетворения. Мама-киоскерша не любит нейтронную бомбу, она любит обычную водородную, родную, свою. Такого бесстыдства не позволял себе прежде даже этот пакостник. И никого не тошнит. Вкус и обоняние отшиблены начисто» (145). «Б. Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. Актриса она блестящая, куда выше Женьки (Евтушенко – К.К.), хотя и он лицедей не из последних… Я долго думал, что в Жене есть какая-то доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит, хотя до сих пор носится с ним, как с любимым дитятей; и мне ничего не простил…» (146) Фантастическая ненависть, при том, что это единый круг общения, что противники у этого круга общие, а Б. Ахмадулина даже была женой и цитируемого писателя, и упомянутого поэта.
В растерянности многократно оплеванный Е. Евтушенко ищет логическое, как ему кажется, объяснение тотальной ненависти в его круге общения: «Искусство ссорить интеллигенцию было одним из тончайших искусств КГБ. Увы, люди нашей писательской профессии оказались патологически предрасположенными к готовности думать плохо о своих коллегах, ибо это создавало ложное ощущение собственного морального и литературного превосходства» (147). Готовность видеть даже в никчемности своих взаимоотношений и дружб происки КГБ тоже один из характерных моментов для психологического портрета либерального интеллигента советской эпохи. Задумаемся, а может быть не во всех бедах интеллигенции виноватая «кровавая гебня»?
Издревле интеллигенция весьма ревностно следит за чистотой своих рядов, то и дело отказывая кому-то в праве называться «интеллигентом». Г. Лебон не без ехидства пишет: «Все люди, придерживающиеся в религии, морали, искусствах, и политике мнений, отличных от наших, тотчас являются в наших глазах людьми недобросовестными или, по меньшей мере, опасными глупцами. Поэтому если мы располагаем какой-нибудь властью, мы считаем своим непременным долгом, энергично преследовать столь зловредных чудовищ» (148). Когда А. Солженицын мановением пера лишил большую часть людей интеллектуального труда в СССР самого права назваться интеллигенцией, за исключением тех, кто по политическим причинам был ему угоден (прочие – «образованщина»), он лишь довел до логического предела уже существовавшую до него традицию.
В подтверждение данного тезиса, не могу отказать себе в удовольствии снова привести дневники симпатичнейшего и добрейшего К. Чуковского, в которых он клеймит провинциальную женщину, средней руки чиновницу: «…она не подозревала, что “Мастер и Маргарита” и “Театральный роман” – наша национальная гордость. “Матренин двор”, “В круге первом” – так и не дошли до ее сознания. Она свободно обходится без них. Так как я давно подозревал, что такие люди существуют, я стал внимательно приглядываться к ней и понял, что это результат специальной обработки при помощи газет, радио, журналов “Неделя” и “Огонек”, которые не только навязывают своим потребителям дурное искусство, но скрывают от них хорошее. Выдвинув на первое место таких оголтело-бездарных и ничтожных людей, как Серафимович, Гладков, Ник. Островский, правительство упорно скрывает от населения стихи Ахматовой, Мандельштама, Гумилева, романы Солженицына» (149). При этом, пишет Чуковский, женщина сама по себе умная и интересная, с громадным жизненным опытом. Что там от нее правительство могло скрыть?!