Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на уверенность В. М. Кабузана, что «показатель родного языка в сочетании с данными о вероисповедании, и в ряде случаев сословной принадлежности, позволяет в большинстве случаев определить этнический состав населения с необходимой степенью достоверности» (с. 13), она не помогает ему там, где определённая узкая этничность ещё просто не родилась. По свидетельству историка, этому не помогает даже самая зрелая перепись Российской империи — 1897 года. Там первенствовал языковой принцип и «отсутствовал главный этнический определитель — национальный. Но он не использовался тогда ни в одном из государств Европы… Это сказалось на точности учёта литовцев Виленской губернии, значительная часть которых признала своим родным языком польский, но не утратила своего самосознания. Но возможностей их учесть не существует» (с. 12–13)[1014]. В эту тему, прямо скажем, незавершённости этногенеза значительной части крестьянской массы, вероятно представляющей собою два разделённых лишь конфессионально многоязычного континуума — католический польско-литовский и православный польско-белорусский / литовско-белорусский — часто с особым рвением устремляются «национализаторы», «конструкторы нации» a posteriori, маркируя континуум тем или иным этнонимом, в зависимости от политической задачи. Но беда их в том, что они не могут смириться с тем, что зрелый этнос невозможен без внутриэтнической иерархии, что «национально сознательному» крестьянству нужны собственные национальные дворянство, буржуазия и интеллигенция[1015]. Что разделение вместе проживающих поляков и белорусов было разделением сложившейся (в первом случае) и ещё зыбкой (во втором) идентичности. Что фактом были непреодолимая социализация этноса, этнизация социального низа, социальный и этнический апартеид вплоть до Второй мировой войны. И поэтому они раз за разом ангажируют в ряды своего «воображаемого сообщества» то К. В. Калиновского[1016], то ещё какого-нибудь шляхтича, вменяя ему культурно и, главное, социально чуждую языковую / конфессиональную среду в качестве этнической самоидентификации.
Современный польский исследователь подводит свой историографический итог: «Двойная польско-литвинская идентичность в XIX — начале XX в. (вплоть до Первой мировой войны) была естественной для большинства шляхты, происходившей из Великого княжества Литовского. Она фиксировалась традиционной формулой „Gente Lithuani (Rutheni), natione Poloni“ (литвины (русины) польской нации)»[1017]. К этому он присовокупляет и суждение творящей свою национальную историю белорусской исследовательницы С. Куль-Сельвестровой, предоставляя ей продемонстрировать, что её (довольно зыбкие) доказательства «белорусско-литвинской» идентичности этой шляхты опираются на, прежде всего, ситуативные характеристики, которые просто меркнут перед многогранностью и глубиной шляхетской польскости. Она пишет, пытаясь вычленить белорусское содержание польско-литовской шляхты (акценты мои. — М. К.):
«К моменту восстания 1794 г. в Польше существовало ясное представление о литовской шляхте как о родственной, но не идентичной с поляками. Литвинских и польских нобилей объединяла общая историческая традиция (!), социальное положение (!), польский язык (!) (белорусский (?) к тому времени для литвинской шляхты был языком домашнего общения (?) и коммуникации с крестьянами (?)), в значительной степени религия (!), общность государственной принадлежности (!)»[1018].
Но как доказать хотя бы то, что именно «белорусский для литвинской шляхты был языком домашнего общения»? Например, такой детально представленный личными свидетельствами его самоидентификации деятель, как Ф. В. Булгарин, ярко продемонстрировал, что дополнительная к его польской и имперской идентичности региональная «белорусско-литвинская» (у белорусских авторов она превращается в первую, а у польских примордиалистов сопровождается домыслами о болгарской и албанской генетике) не достигает качественного уровня польскости, обрекая белорусских «конструкторов» тщетно противопоставлять фундаментальным факторам польской идентичности (миссия, статус, язык, религия) — разного рода территориализмы. Но и здесь конструируемая этничность бессильна преодолеть сословно-социальные границы. Урождённый как польский шляхтич в поместье возле Минска, Ф. В. Булгарин ясно показал, что для представителей его сословия не было никакого выбора между его польским существом и «литвинским» географическим и социальным локусом. Он, крайний польский патриот и поклонник Т. Костюшко, писал о себе, что территориально «принадлежит к одной из древнейших боярских фамилий Малой России, или тогдашней Руси Белой…». А его биограф-современник, фокусируясь на бедности семьи, отмечал: «были Булгарины богатые и очень бедные. Фаддей Булгарин принадлежал к последней категории и был белорус»[1019].
Так только вне культурных и сословных пределов шляхты и польскости, если угодно, и можно было найти русско-белорусскую (крестьянскую) бедность и литовско-белорусское (сельское) «литвинство». Достаточно ли было быть бедным и православным сельским жителем польской Литвы, чтобы выстроить свою, отличную от русской, литовской и польской, — белорусскую идентичность без национальной школы, без национальной литературы, без национальной элиты? Ясно, что нет.
Закончив с экскурсом в двойную идентичность польской шляхты Литвы, продолжим извлечение из труда В. М. Кабузана положений, проливающих свет на заявленные проблемы. Фундаментальный этнодемографический контекст Прибалтики, описанный автором книги, таков:
(1) низкий по сравнению со средним в Российской империи естественный прирост «коренных» в понимании В. М. Кабузана этносов (т. е. литовцев, латышей, эстонцев)[1020];
(2) с конца 1860-х гг. — высокая эмиграция за рубеж евреев и литовцев преимущественно из Ковенской и Сувалкской губерний;
(3) вплоть до 1914 г. — низкий механический (миграционный) прирост населения, низкий механический отток (миграция) в другие регионы империи.
Помещение этнодемографической сложности населения региона в больше глубокий диахронический контекст прямо отсылает к тому времени, когда экспансия польско-литовской Речи Посполитой на Западную Русь и далее, мобилизуя в ряды своей шляхты и военных сил её население наряду с населением Малой Руси, в итоге достигло сердцевины Московской Руси. Здесь оно наткнулось на внутрирусские этнографические территории старой Владимиро-Суздальской Руси (ранее расширение ВКЛ касалось только Смоленска, Тулы и Верховских княжеств, в верховьях Оки западнее и южнее Москвы). В годы Смуты начала XVII века эта активная польская военная, административная и династическая экспансия заставила русских дать себе отчёт о двойственности понятий «поляков» и «литвы» как имени приходящего из Речи Посполитой племени. Современный авторитетный историк русской Смуты начала XVII века Б. Н. Флоря предпринял специальное исследование «Образ поляка в древнерусских памятниках о Смутном времени», проанализировав современный событиям базовый образ того, что в дальнейшем будет наследоваться, тиражироваться и уточняться.