Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мир, мир тебе, брат мой прекрасный! Мир духу, крови, костям твоим!
Ты действительно победил пиджачных бесов, а не убежал от них, как я, — трепещущий за чистоту риз своих. Ты — Никола, а я Касьян, тебе все праздники и звоны на Руси, а мне в три года раз именины…»
Клюев писал Есенину о несоответствии внешнего и внутреннего в нём, внушал себе, что эта «змеиная кожа» — «до Апреля урочного», и сам прекрасно знал, что не «бежал» же сам, «сохраняя чистоту риз», да и сохранить их было невозможно. Оттого и «много ран… грехом смердящих». Но грехи его — другие, нежели у Серёженьки… А цену «битвы» с пролеткультовцами он знает сам, и «Пугачёва» читал с осознанием того, что переступил Есенин роковую черту.
«Клычков с Коленькой послал записку: надо, говорит, столкнуться нам в гурт, заявить о себе. Так скажи ему, что это подлинная баранья идеология; — да какая же овца безмозглая будет искать спасения после „Пугачёва“? Не от зависти говорю это, а от простого и ясного сознания Величества Твоего, брат мой и возлюбленный.
И так сладостно знать мне бедному, не приласканному никем, за своё русское в песнях твоих…
Князев пишет книгу толстущую про тебя и про меня. Ионов, конечно, издаст её и тем глуше надвинет на Госиздат могильную плиту. Этот новый Зингер, конечно, не в силах оболванить того понятия, что поэзия народа, воплощённая в наших писаниях, при народовластии должна занимать самое почётное место, что, порывая с нами, Советская власть порывает с самым нежным, самым глубоким в народе. Нам с тобой нужно принять это как знамение — ибо Лев и Голубь не простят власти греха её. Лев и Голубь — знаки наши — мы с тобой в львиноголубинности. Не согрешай же, милый, в песне проклятиями, их никто не слышит. „Старый клён на одной ноге“ — страж твой неизменный. Я же „под огненным баобабом мозг ковриги и звёзд постиг“. И наваждение — уверение твоё, что я всё „сердце выпеснил избе“. Конечно, я во многом человек конченый. Революция, сломав деревню, пожрала и мой избяной рай. Мамушка и отец в могиле, родня с сестрой во главе забрали себе всё. Мне досталась запечная Мекка — иконы, старые книги — их благоухание — единственное моё утешение.
Но я очень страдаю без избы, это такое уродство, не идущее ко мне положение. Я несчастен без своего угла. Теперь я живу в Вытегре — городишке с кулачок, в две улицы с третьей поперёк, в старом купеческом доме. Спас Нерукотворный, огромная Тихвинская, Знамение, София краснокрылая, татарский Деисус смотрят на меня со стен чужого жилья. И это так горько — неописуемо…»
«Проклятия» в глазах Клюева, которыми согрешает Есенин, — это читаный-перечитаный Николаем «Сорокоуст» и всё та же «Исповедь хулигана». А что касается схватки с «Кузницей» и Пролеткультом — то не о Есенине здесь впору вести речь, а о самом Клюеве, в стихах которого «пролеткультовская рота» удостаивается отнюдь не злой иронии, что слышна в письме. Нет — пару лет назад Клюев «схватывался» с этой «ротой», как с врагом красоты, вещавшим, что если «в машине-орудии — всё рассчитано и подогнано» — стало быть, «будем также рассчитывать и живую машину-человека», как писал Алексей Гастев. Клюев рассчитывался с этими уничтожителями русских сокровищ, духовного наследия Руси-России в непечатавшихся, но читанных публично стихах.
Дошло ведь до того, что на стражу вечной красы России, «лика Коммуны и русской судьбы» вызывается… Распутин.
Страшное видение грядущего… И всё же оно сменяется видением благотворным. Клюев верит: они все — ничто, а его победа неизбежна.
…И теперь вспоминает он ещё об одном «рядовом» пролеткультовской «роты» — Василии Князеве, авторе «Красного евангелия», «Песен красного звонаря», стихотворца не менее плодовитого, чем Демьян Бедный, сочинителя книги, с которой во многом пойдёт на десятилетия отсчёт поэтической репутации Клюева. «Ржаные апостолы (Клюев и клюевщина)» — так будет она называться, а отрывки из неё уже печатались и в «Грядущем», и в «Красной газете». Сам Клюев слышал в Питере в князевском исполнении приговор себе самому. «Пахотная идеология»… «Ржаной океан» мистицизма… «Клюев — умер. И никогда уже не воскреснет: не может воскреснуть: — нечем жить!» «Жизнь Есенина» в этом своеобразном сочинении своеобразно «продлялась», а нынешнее состояние поэта оценивалось как «промежуточное», более того — ему необходимое: имажинизм, дескать, для него — «лаборатория, док, ангар, гараж, университет, академия… тайная мастерская Дедала…». И это тоже — будет повторяться с перерывами, а в наши дни — с восхищённым придыханием… «Какая ужасная повесть!»
Послушав в устном исполнении Князевым отрывки из «Ржаных апостолов», Клюев преподнёс пролеткультовцу двухтомник «Песнослова» с дарственной надписью: «Товарищу Василию Князеву в вечер чтения его статьи обо мне. Н. Клюев. Да славятся уста солнца и сосцы матери-ковриги. Хлеб победит!»
Клюев не знал, что Есенин уже объяснился со своей «пустозвонной братией»… Не попался ему на глаза журнал «Знамя» со статьёй «Быт и искусство», где, повторяя и развивая отдельные положения «Ключей Марии», Есенин вырезал, как резцом: «У собратьев моих нет чувства родины во всём широком смысле этого слова, поэтому у них так и не согласовано всё. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния… Они ничему не молятся, и нравится им только одно пустое акробатничество, в котором они делают очень много головокружительных прыжков, но которые есть не больше, не меньше, как ни на что не направленные выверты».
Главное для Николая было всё же в другом. Он перестаёт видеть разницу в отношении к народным поэтам новой и старой власти. Каких-то пять лет назад, совсем в другой жизни писал он Есенину: «У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в своё время послужат документами — вещественным доказательством того барско-интеллигентского взгляда на чистое слово и ещё того, что салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества…» Теперь новое барство, «пролетарское», смотрит на него аракчеевским взглядом, и Николай констатирует с тяжёлым сердцем: «…Порывая с нами, Советская власть порывает с самым нежным, с самым глубоким в народе…»