Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8 марта 1947 года.
Я в Новосибирске. Пять дней были в пути. Не хочу писать, что было в нашем вагоне с решетками. Сейчас я снова в тюрьме…»
Текст кончился, Сан Саныч пролистнул странички – больше по-русски не было. Стихи Пушкина и Лермонтова в одном месте. В дневнике не было ничего особенного, он не понимал, от чего так расстраивалась Николь. Он сам видел, как возили зэков в трюмах, видел драки между заключенными – как-то так уж был устроен мир по другую сторону колючей проволоки.
Вернулась замерзшая Николь. Стала греть руки на горячих трубах.
– Это весь дневник? – осторожно спросил Сан Саныч.
Николь повернулась и внимательно его рассмотрела:
– Я так и думала, что ты ничего не поймешь.
– Но тут немного…
– Да-да, так люди и устроены… если бы с твоей сестрой так сделали… – Николь недовольно дернула плечом, но тут же улыбнулась виновато. – Прости. Ты не видел Марию. Она была очень нежный человек, ее все любили. После Новосибирска она больше не могла писать. Ее изнасиловали, сначала воровки в купе, потом конвой. Такой она и приехала в Дорофеевский, ничего не рассказывала, спала все время, когда можно было. Этот дневник я нашла после ее смерти, она забыла про него.
– От чего она умерла?
– У нее был сифилис, она повесилась.
Сан Саныч сел в кровати, прислонившись к стене. Ссыльные, которых он знал по Игарке и из команды «Полярного», не выглядели несчастными. Он вспомнил уполномоченного Турайкина и подумал, что все в конечном счете зависит от людей.
– Наверное, это плохо, но я тоже привыкла к такой жизни… – она попыталась улыбнуться, подняла на него глаза, но только чуть скривила рот. – Я иногда спрашиваю себя, я правда так тебя люблю или потому что я здесь, и все? Я полюбила бы тебя, если бы мы встретились в Париже?
Николь изучала Белова, словно никогда не видела.
– Ты бы пил пиво, нет, кальвадос… в ресторанчике в Латинском квартале, я бы спросила, как тебя зовут. Ты сказал бы – Сан Саныч… – ее глаза не смеялись, но, напротив, становились все тоскливее. – Как это все грустно! Ничего невозможно! Ты не мог бы пить кальвадос в Париже, а чтобы тебя увидеть, я должна была оказаться на Енисее, в бригаде рыбаков.
Она затихла, машинально перебирала странички дневника, посмотрела на Сан Саныча:
– Мне все время хочется рассказать тебе, какой я была до ареста… я же была совсем другая. Я ничего не боялась и наделала много глупостей… почти убежала из дома. От мамы. Как я об этом жалею, сколько раз плакала о ней! Так плакала! – она замолчала, грызя ноготь. – Ты знаешь, как нас арестовывали?
– Почему арестовывали? Разве ссыльных арестовывают?
Николь его не слушала. Бережно гладила странички дневника:
– Нас разбудили в три утра. Это было четырнадцатое июня 1941 года, небольшой хутор под Ригой. Я услышала громкий стук в дверь и голоса. Отец моей подруги Иветы, мы вместе учились в пансионе в Париже, разговаривал с теми, кто пришел, по-русски. Я ничего не понимала – я недавно к ним приехала, а Ивета со страха забыла французский и не могла перевести. Мы с ней лежали в кровати, прижавшись и очень тихо почему-то, и к нам никто не заходил. Я думала, что их грабят, мне хотелось кричать и звать на помощь, но Ивета вцепилась в меня и трясла от страха головой. Потом пришла мама Иветы с солдатом, и он велел нам одеваться. Несколько человек в форме обыскивали дом и двор, я была в ужасе, думала, что кто-то что-то натворил очень серьезное. У них в доме жил квартирант-студент, он показал паспорт, и его не тронули. Отец Иветы про меня тоже пытался объяснить, что я француженка, что я бежала от немцев, и поэтому у меня нет паспорта, но его не слушали. Военные, которые обыскивали, говорили, что вещей брать не надо, что везут в какой-то соседний городок и скоро все вернутся домой. Они врали, конечно, но тоже наверняка не знали, как далеко нас повезут.
Николь прервала рассказ, глядя куда-то сквозь переборку, потом продолжила:
– Говорить разрешали только по-русски. Старший составил протокол. Изъяли документы, охотничье ружье, порох, пишущую машинку, ключи от сараев и кладовок. Я ничего не понимала, все это потом в вагоне рассказывали и рассказывали друг другу люди.
Ивета принципиально не стала собирать свои теплые вещи и поехала в выходных туфлях и красивом платье. Она была активистка, бесплатно работала в столовой для бедных и считала, что ее честной семье совершенно нечего бояться. Она не дала матери взять украшения и драгоценности – как бы они им пригодились! Нас всех загнали в машину, и мы там долго сидели. Было слышно, как эти люди хозяйничают в кладовках. У них была еще одна крытая машина, и они носили туда мешки, из одного мешка у нас на глазах рассыпалось фамильное серебро, из другого торчал копченый окорок. Родители сидели, отвернувшись. Потом к нам в кузов грузовика привели соседа с женой и маленькой дочкой, сосед служил полицейским и был в форме.
Было очень рано, солнце только поднялось, нас привезли на станцию. Там на всех запасных путях стояло множество длинных поездов. Все это были вагоны для скота. Людей везли и везли, разгружали быстро и загоняли по вагонам. Люди возмущались, в некоторых вагонах было грязно после животных, но везде стояло оцепление, и здесь уже все было строго, как в тюрьме. Правда, тоже все время врали – ехать недолго, всего два часа.
Николь опять остановилась, подняла взгляд на Сан Саныча. Тот сидел, хмуро замерев.
– Для нас на той станции не нашлось места, все вагоны были переполнены. Повезли дальше. По дороге, в лесу, у них что-то сломалось, машина встала. Нас полный кузов, конвоиров двое, видно было, что они боятся, запрещали нам разговаривать, ругались с шофером. Мы спокойно могли разбежаться, я так и предлагала сделать, мне не нравилось, как они обращаются с нами, я не верила, что они будут стрелять. Но отец Иветы и сосед-полицейский требовали, чтобы мы сидели спокойно, они говорили, что мы ни в чем не виноваты и нас скоро отпустят. Полицейский помогал чинить машину. Так мы и не убежали.
Нас выгрузили на перрон какой-то маленькой станции и оцепили. Толпа, тесно, старики, дети плачут, многие были с грудными, люди просят у солдат воды, просятся в туалет, но с перрона никуда не пускают. А грузовые машины все везут и везут людей. У кого-то много вещей, у кого-то нет ничего, никто ничего не знает, спрашивают друг друга, куда их везут… Это было очень страшно. Я никогда не видела столько безжалостного и бессмысленного насилия.
Подали вагоны, в них уже было много людей, но в каждый добавляли одну или две семьи. Нас втиснули куда-то. На две стороны от дверей – двухэтажные нары, грязные и в занозах. Когда закрыли дверь, стало очень темно – под потолком только два крошечных вентиляционных окошка с решетками. У стенки напротив двери топором прорублено отверстие в полу – для туалета. Там же вдоль стены рядами выложены буханки хлеба. В нашем вагоне было человек сорок и много маленьких. Женщины стали плакать, смотрят на решетки, прижимают к себе детей и плачут. Дети, глядя на них, тоже ревут и просятся домой. Люди, обманывая себя, придумывали всякое: нас сюда собрали, чтобы ограбить наши дома. Ограбят и отпустят. Все начинали обсуждать это и радоваться. Или – что нас хотят перевезти в другую часть Латвии, чтобы создать там колхозы. Радовались и этому, но жалели об оставленных домах. Другие говорили, что везут создавать колхозы в России, недалеко от Латвии, на похожих землях. Никто не мог предположить, что случится.