Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заключение
Подводя итоги, еще раз подчеркнем, что репрезентации маскулинности внешнеполитических «чужих» в отечественной культуре двух периодов, Первой мировой войны и холодной войны, обнаруживают заметное сходство: маскулинность подвергается критике как гипертрофированная, а потому ненормальная. Образы и германской, и американской маскулинности характеризуются при помощи таких черт, как культ силы и агрессии; машиноподобие; гордыня/индивидуализм, враждебные отношения между людьми; милитаризм, стремление подчинить своей воле весь мир; грубое, неуважительное отношение к женщине.
Какое объяснение этому сходству можно предложить? Потребность в обеспечении онтологической безопасности, в сохранении позитивной коллективной идентичности, особенно в условиях конфронтации, реализуется за счет критики значимого Другого, каковым для России выступали страны Запада: Германия в начале XX века и США — в его середине. Образ Запада, воплощающий ценности модерности, наделяется такими характеристиками, как рациональность, независимость, приоритет права над моралью, приоритет личности над коллективом, т. е. теми, которые ассоциировались с мужским началом.
В этих условиях гендерный дискурс отечественной культуры был одной (но не единственной) из форм критики западного Другого и апологии России: инвективы в адрес Запада предполагали критику избыточной маскулинности и высокую оценку женского начала.
Таким образом, отвечая на вопрос о том, почему в философской культуре Серебряного века появляются культ женственности и идея андрогинности как подлинной человечности, необходимо принимать во внимание в том числе репрезентации отношений России и Запада тех лет. Анализ материалов советской культуры середины XX века — периода, который был сходен с культурой Серебряного века по преимуществу только конфронтацией с Западом, — на наш взгляд, подтверждает это предположение: позиционирование страны на международной арене влияет на оценку мужественности и женственности.
Ю. С. Подлубнова, Е. П. Тюменева
Репрезентации фемининности
в уральских травелогах Ларисы Рейснер и Елизаветы Полонской[1410]
Советская гендерная повестка 1920-х годов имела довольно конкретные очертания и определялась, с одной стороны, курсом государства на «новый быт» и освобождение женщины от кухонного и семейного «рабства», с другой — необходимостью включения женщины в экономические (производственные) отношения и внутреннюю политику государства[1411]. Утверждение равных прав мужчин и женщин закреплялось в декретах первых месяцев советской власти, равноправие полов было прописано в Конституции 1918 года. На включение женщины в политику и труд была направлена партийная и публицистическая деятельность Н. К. Крупской, А. М. Коллонтай и других видных большевистских деятелей. «Советская власть употребляет все усилия для того, чтобы снять с женщины тяжкую заботу о детях»[1412], — писала Н. К. Крупская в 1920 году;
надо показать, чтó на деле сделано, чтобы вырвать женщину из домашнего рабства, чтобы сделать ее грамотнее, культурнее, сознательнее; что сделано, чтобы вовлечь ее в общественную деятельность, в управление государством; что сделано, чтобы освободить женщину-нацменку от векового рабства[1413], –
обращалась она к съезду рабочих и крестьянок в 1927 году.
Задача партии в области работы среди женщин — членов профсоюзов сводится: к пропаганде идей коммунизма делом и словом, устно и печатно, к практическому воспитанию работниц в духе коммунизма, содействуя вовлечению работниц в хозяйственную и производственную работу союзов, к проведению работниц, согласно постановлениям VIII съезда Советов, во все органы управления хозяйства…[1414] –
утверждала А. М. Коллонтай, организовавшая работу женсоветов. Советской женщине «предлагалось занимать активную жизненную позицию, брать ответственность за собственную судьбу в свои руки»[1415].
Все это так или иначе вело к социальному перераспределению ролей, когда профессии, прежде считавшиеся мужскими, оказывались открытыми для женщин[1416], в том числе в сфере гуманитарного производства. И если начиная со второй половины XIX века женщины все увереннее чувствовали себя в русской литературе[1417], то женщина-журналист — скорее феномен прагматической политики Советского государства, способствовавшей перенаправлению человеческих ресурсов из литературы в области, оперативно обслуживающие интересы государства. Примеры Л. М. Рейснер, М. С. Шагинян, М. М. Шкапской, В. М. Инбер, А. Е. Адалис, Е. Г. Полонской показательны: представительницы культуры Серебряного века в 1920-е годы активно вовлекались в журналистику, начиная писать очерки и статьи на заказ газет и государства.
При всей явной прагматичности такого рода деятельности — а она приносила заработок — можно говорить и о заинтересованности писательниц в открывавшихся возможностях: бытовых, карьерных, творческих. Наряду с мужчинами женщины ездили в командировки в разные концы страны, осматривали стройки, заводы, разговаривали с рабочими, технической интеллигенцией, советскими административными работниками, фиксировали увиденное, создавали образы эпохи. Их очерки и книги становились известны широкому читателю. С точки зрения творчества, журналистика предоставляла большое количество совершенно не охваченного литературой материала, давала возможность освоить новые языки описания современности. Как, например, вспоминала М. С. Шагинян, «писатели увлеклись в ту пору вещами и техникой, машиной, проектами, даже названиями инструментов»[1418].
Увлеченность реалиями и языками производства и в целом включенность в механизмы советского дискурсопорождения нивелировали гендер пишущего: по большому счету, не имело значения, кто выступал автором очерка — женщина или мужчина. Оказывалось важно, чтобы очерк документировал некоторый фрагмент реальности с предельно минимальными смещениями фокуса на авторскую субъективность. Неслучайно В. Б. Шкловский в книге «О теории прозы» сетовал на то, что очеркисты нередко «закрашивают свой материал беллетристикой»[1419], в то время как автор очерков не мог заслонять предмет изображения. «Развитие литературы факта должно идти не по линии сближения с высокой литературой, а по линии расхождения»[1420], — подчеркивал Шкловский.
Впрочем, представить, чтобы состоявшиеся литераторы, пришедшие в журналистику, полностью отказались от проявлений авторской субъектности, довольно сложно. Даже такие документальные жанры, как очерк и статья, находятся в существенной зависимости от индивидуальной оптики пишущего и включают элементы его авторской поэтики. Если речь идет о гендере, то стоит предположить, что занявшиеся в 1920-е годы газетной работой писательницы, оказавшись в целом вне поля так называемого женского автобиографического письма[1421], допускали отдельные моменты гендерно индикативного характера и фемининность пишущих могла проявляться и в ориентированных на советскую производственную прагматику текстах. С этой гипотезой мы обращаемся к уральским травелогам 1920-х годов авторства Ларисы Рейснер и Елизаветы Полонской.
Обе писательницы — фигуры во многом знаковые для литературы своего времени. При том, что дебюты обеих пришлись на эпоху Серебряного века (пьеса «Атлантида» Рейснер была опубликована в 1913 году в альманахе «Шиповник»; первые стихи Полонская представила публике в Париже в начале 1910-х), расцвет их творчества состоялся именно после революции 1917 года. Рейснер, прошедшая период литературного ученичества в кругах петербургской богемы и сделавшая впоследствии карьеру военного политика, осознанно переместилась в пространство советской очеркистики: это