Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь о его триумфах и поражениях, конечно, знали, и возвращение Адама Авири живо обсуждалось. К чувству гордости за своего соотечественника, которое почти без исключений разделялось всеми, примешивались недоумение и даже нечто похожее на обиду: никто не мог понять, почему Адам с недвусмысленной твердостью заявил, что свою работу демонстрировать не станет. При этом он сослался на неполадки в установке, но было ясно, что это лишь отговорка. Преобладало мнение, что, как видно, подписан какой-то крупный контракт, который связал Адама особым условием не выставлять до поры до времени своей работы. Он просто-напросто ждет, говорили о нем. На самом же деле Адам пребывал в полнейшей прострации. Стояла сильная жара, воздух от моря тянул душной влагой, загрязневшие смятые простыни раздражали кожу, но Адаму и в голову не приходило их сменить. Целыми днями голый валялся он на кушетке, вставая лишь по нужде или чтобы окатить себя под душем. Мальчишка из лавки приносил еду, кока-колу, вино и газеты. Вечерами кто-нибудь заглядывал, случалась иногда и партия в покер, и он обычно в пух проигрывался, после чего со сладостным удовольствием крутил авторучкой нули, вписывая в чек кругленькую сумму. Адам смутно чувствовал, что жизнь, как тот лоханистый пароход, на котором он приехал, поворачивается к нему толстым своим проржавевшим, но крашеным-разукрашенным боком, и на нем большими буквами горит надраенное юнгой слово, но постичь его смысл невозможно. Как в тех же его симультанных играх, плыло перед ним в разогретом пространстве изображение мальчика в шапке-ушанке, он тянет вверх на обледенелый откос пустые саночки, ложится на них животом, рыхлый снег мелькает у лица, и санки, как будто они лопата в чьих-то руках, подкидывают его, чтобы мог он увидеть небо на миг и чтоб теперь он во вкусе пота смог ощутить вкус крови, потянувшейся ко рту из ноздрей. И это, как он знал, было все, что осталось в нем от Сибири. Адам не имел представления, сколько времени там мальчик-саночки пребывал, в этом тесно звучащем «сибирь», так уж было, что он раз от разу взбирался и скатывался, и лизал языком свою кровь и взбирался и скатывался — безымянный, совсем не Адам, и лицо ускользает, чему есть объяснение — именно то, что все смотрится изнутри — из лица, и внешняя лепка его имеет картину обратной, отторгнутой маски, в которой наружное сходство не узнается. Туда, в эту полость лица, помещается город, который весь открывается с башни: костелы со сдвоенными колокольнями из-за условий внутрисферического бытия клонятся друг к другу, почти смыкаясь крестами, по старым станам проползают трещины, осыпается с крыш черепица, но можно спуститься вниз к улицам, там параллельность, хоть и не совсем, но восстанавливается, и это позволяет вместе с Анабель — Анна-Белла-Анабель — поместиться в двугранность угла меж стеной ее дома и кладкой кирпичной ограды. Оштукатуренная поначалу, ограда прежнюю свою поверхность потеряла почти всю, остался от нее один лишь Анатолийский полуостров, но на нем вместо «Турция» — краткое русское слово, которое для Анабель и не было словом, а только набором наклонных прямых, но все равно оно настойчиво старалось отделиться от стены и потому то и дело виделось сквозь Анабель, которая часто дышала. Тут, рядом с Анабель, прижимаясь к ней с робостью и с поспешностью отвлекая от нее свой зыблющийся торс, едва она, чуть отклоняясь, давала понять, что стыдливость возобладала, и ей поэтому надо на краткий и столь нежеланный миг хоть чуть уступить, — тут Адам, безусловно, видел себя, причем кое-где на его ипостаси существовали детали, реальность которых не подлежала сомнению. Так, стриженый затылок имел фасольной формы родинку, и если бы Адаму вздумалось сейчас отрезать свои слишком длинные патлы, эта метка из-под волос появилась бы, однако Адам никак не припоминал, что когда-то ее рассматривал, приставляя, например, к затылку зеркальце и глядя в другое. Или складки-вытачки на спине рубашки, он тоже их никогда не видел, однако рубашку знал по фотографии, оставшейся от того дня, когда Адам и Анабель поехали однажды на чью-то дачу. Были вытачки, но каковы манжеты, этого сказать не удавалось, и тем же скрытым образом вели себя не только сами рукава, но и торчавшие из них руки, которые поддерживали Анабель, — они ощущались в пространстве, имели вес и протяженность, но не объем и не очерк: спина, затылок, также и лицо, и грудь, обращенная к нежной груди Анабель, — все это, верно, было, но не сказать, что та же уверенность могла относиться и к остальному, неотъемлемому от того, что звалось Адам. Тогда он был Адам Авирис — на литовский лад: из Сибири семья возвратилась в Вильнюс и сколько-то в нем прозябала в беспамятстве, в оцепенении, словно загодя зная, что жернов судеб еще подберет под себя недомолотое. И так обернулось, что сгинувший в гетто Варшавы отец вдруг воззвал к ним из пепла: когда началась неожиданно репатриация в Польшу, один из Авири прислал им фальшивку, сказавшись их живым главой семьи, они снялись с места, и Адам готов себя обнаружить среди сборища громко орущих варшавских студентов. На факультете прикладных искусств он оказался в числе наиболее левых. Никто не замечал, что чистая абстракция редко когда его привлекала, важно было, что талант Адама был признан даже крайне консервативными профессорами, и потому, едва возникал какой-то скандал — с манифестом, протестом и, в результате, с репрессиями, — без студента Авири Адама, или, как его знали в варшавской богеме, Адама Кудлатого, дело не обходилось. К началу последнего курса за ним числились два первых места на общепольских