Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, скоро мой поезд.
Почему-то он по-русски говорил.
– Серьезно, так быстро?
– Ага. Тут расписание. Ну, бывай, Борис, спасибо, что подождал тут со мной. Я вот курицу-гриль купил.
Я посмотрел на сверток в его ухоженных руках – сальная фольга, косточка торчит, потом глянул на две дырки у него в груди, оттуда толчками вырывалась кровь, пачкала рубашку. Он выглядел как детская игрушка, знаете, которую надо давить, весь был странно обмякший.
– Как же ты ее есть будешь? – спросил я. – Эту курицу.
– А никак. Я только понюхаю.
Тут-то я и проснулся, открыл глаза, захватал ртом воздух. Одетт, теплая моя девочка, рядом лежала, на ее лицо падал нервный свет мобильника. Она в наушниках смотрела серию «Ходячих мертвецов». Выражение ее лица было предельно сосредоточенным, как на уроке.
Настроение, значит, было поганое. Она смотрела «Ходячих мертвецов», только когда ей было очень плохо. Так снимала стресс.
Я притянул Одетт к себе, поцеловал ее в шею, она была теплая и податливая, мгновенно прижалась ко мне, но душой куда-то ускользнула.
– Чего тебе?
– Ласки хочу.
– Не видишь, я смотрю на Нормана Ридуса!
Она быстро поцеловала меня в губы и отвернулась. На экране кто-то крошил кого-то бензопилой.
– Почему ты не любишь зомби? Могли бы с тобой смотреть фильмы про них!
Одетт зафырчала, обхватила воображаемую бензопилу, уронив телефон на одеяло, один наушник выскочил из уха.
– Слушай, я ел своего мертвого отца, я ел свою мертвую мать. Трупы меня не пугают. Для меня это гастрошоу.
Она засмеялась, и я отложил в сторону ее телефон, притянул Одетт, почти уложив ее на себя.
– Тебе грустно?
– Нет! С чего ты взял?
– Ну, я тебя знаю. Ты печалишься, поэтому смотришь сериальчик. Я уже замечал.
– Ты слишком много знаешь. Теперь мне придется тебя убить.
– Эй, но пушка же у меня. Это должна была быть моя реплика!
– А я убью тебя голыми руками.
Ее ласковые, почти детские пальчики коснулись моей шеи, она легонько надавила, но нежно-нежно.
– Дай только перед смертью спросить: ну чего ты грустишь?
– Да просто задумалась, – сказала она. – Я не знала, что ты проснешься. Разбудила тебя?
– Мне сон был.
Я оглаживал ее тело, всегда готовая, всегда горячая, сейчас она была на удивление расслабленной. Положила голову мне на грудь, стала слушать сердце.
Когда на ней не было никакой одежды, я всегда укрывал ее одеялом. У меня было желание спрятать ее наготу, даже когда мы были одни. Пока я возился с одеялом, Одетт вдруг сказала:
– Я думала о папе.
Я замер, боясь ее спугнуть. Никогда мы не говорили о ее отце.
– Его звали Петер. Петер Кратц. Кратц – вот какая у меня должна была быть фамилия. Я думала сменить, но возиться не захотела. Мама решила, что я не должна носить его фамилию. Она очень обижена. А я выросла и не стала париться.
Я гладил ее по мягким распущенным волосам, они кольцами спадали ей на золотые плечи, на полосу синего неона, идущую по спине.
– Ты его любила?
Одетт пожала плечами.
– Он был хорошим человеком. То есть, конечно, он изменил маме, но со мной всегда был очень добрым. У меня были игрушки из разных стран. И он меня любил. Всегда спрашивал меня, как я живу, чем увлекаюсь. Хотел, чтобы я училась, считал талантливой. Мне с ним было весело.
– Но грустишь ты не потому, что он умер?
Предположение было интуитивное, иногда песню слышишь в первый раз, а следующая строчка тебе уже известна. Так бывает.
– Да, – сказала Одетт, глянув на меня блестяще и как-то очень напряженно. – Как ты догадался?
– Что-то в голосе, наверное.
– Я грущу, потому я не грущу. Как-то так. Это сложно объяснить.
Одетт потянулась через меня, схватила бальзам для губ, щедро намазюкалась и запахла лимоном с мятой. Я взял сигареты, и Одетт откатилась на бок.
– А ты попробуй объясни. Хуже не будет, сто пудов. Ты же уже грустишь.
Я закурил, огонек сигареты моргнул в темноте и разгорелся рубином. Дал Одетт затянуться, она выпустила дым и сказала:
– Когда я узнала, что он умер, когда мама в истерике кинула в стену телефон и такая вся «папа умер, Одетт, господи», я просто открыла банку колы и сказала «ну, это ужасно». Мы сидели на кухне, я пила колу, гладила маму по плечам и ничего не чувствовала. А ведь он меня любил. И я его, наверное, любила. Или нет. Вот тебе было больно?
– Да. Но боль не меряет любовь, я так думаю.
– А что меряет?
– Ну, то, как тебе хорошо. Как тебе хочется приласкать человека, ему что-то приятное сделать. Когда он жив. Мертвым оно что? Им не надо, чтобы тебе было больно. И папка твой бы этого не хотел.
– Ты понимаешь, Эдит переживает, ты переживаешь, а я потеряла близкого, и мне наплевать. Я никогда не плакала о нем. На похоронах думала, как бы поскорее попасть домой, почитать, поиграть. Все стояли в черном, мама кричала, а я думала: как скучно, только бы она на гроб не бросалась, а то стыдно будет.
Одетт прижалась ко мне, зажмурилась, словно пыталась выдавить слезы.
– А теперь, понимаешь, моя мама и отец Эдит, они превратились в маму Эдит и моего отца. Все время в разъездах, в каких-то ужасных странах с малярией и террористами. Мне кажется, они какую-то программу выполняют. Вот они любили, а их предали, и в то же время им так больно от смерти, и теперь они хотят все переиграть. Новую сказку со счастливым концом. С героями. А я? Мама никогда не любила меня так, как папа. И теперь я как бы одна. И мне жаль себя, а его не жаль. Я иногда его даже немножко ненавижу.
Одетт взглянула на меня:
– Боренька, – сказала она. – Я ужасная сука, да?
– Не-а. Совсем нет.
Я затушил сигарету в пепельнице, поворошил ею другие окурки.
– Ты никогда не думала, что любовь у тебя была так велика, что все наоборот? Боль была невыразимая, и у тебя случился шок. Знаешь, когда руку оторвет, ты можешь не чувствовать ничего. Нет боли, и все, одно оледенение.
– А если не так?
В тот момент она была маленькая девочка, меньше, чем когда я ее встретил, совершенно беззащитная перед самой собой. Она не могла даже пролить слезы над этим всем.
– А если нет, так разве ты была плохой дочерью?
– Ну, один раз