Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговоры о позднесоветской идеологии в категориях «верят – не верят» бессмысленны. Главный идеолог СССР М. Суслов не требовал, чтобы советский народ верил, он требовал, чтобы он практиковал обряд: «Пусть светел твой сегодняшний день. Пусть твое завтра будет еще светлее… Мое завтра светло. Да. Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера? “Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и так далее”».
В. Ерофеев построил свою поэму на разнообразном обыгрывании изжитых к тому времени советских штампов, которые упрямо продолжали эксплуатироваться государственной машиной, превращаясь в бесконечное самопародирование. Штампы, издеваясь над властью, использовали даже диссиденты, высмеивая метафизику советской пропаганды. Сатирик В. Войнович в своем письме в газету «Известия» издевательски писал: «Позвольте через вашу газету выразить мое глубокое отвращение ко всем учреждениям и трудовым коллективам, а также отдельным товарищам, включая передовиков производства, художников слова, мастеров сцены, героев социалистического труда, академиков, лауреатов и депутатов, которые уже приняли или еще примут участие в травле лучшего человека нашей страны – Андрея Дмитриевича Сахарова» (32).
Западный обозреватель М. Геллер: «Читая советскую печать, удивляешься странному психологическому феномену: грубости и бездарности пропаганды, рассчитанной на людей, которые органически не способны мыслить. По своему примитивизму пропаганда остается на уровне тридцатых годов, в то время как мир – в том числе и советские граждане – живет в конце 60-х годов» (33). Провал идеологической работы среди интеллигенции стал вполне очевиден, где-то начиная с событий в Чехословакии (1968 г.), а невероятно помпезно и бездарно проведенный юбилей Ленина (1970 г.) показал ржавость и допотопность пропагандистской машины уже всем поголовно: «Величальные штампы, механически перенесенные со Сталина на Ленина, неумолчный радиокрик вызвали оскомину даже у верных ленинцев. Появились анекдоты про Ленина. Они налетели, как мошкара. Их рассказывали и в вузах, и на заводах. Такого не было никогда. Авторитет основателя советского государства заколебался» (34).
Отход креативных молодых интеллектуалов от служения системе, взявшей курс на компромисс с «народным сталинизмом», не мог не сказаться на дальнейшем падении качественного уровня пропагандистской работы. Не считать же за таковую благоглупости какого-нибудь Дмитра Павлычко: «У Тараса Бульбы было два сына. Мы, молодые и старшие украинские литераторы, принадлежим к народу Тараса Бульбы по линии Остапа, а не Андрея… Мы заявляем, что стояли и будем стоять на том, что справедливость, ради которой идеи идеологическая война, это поезд, который не опаздывает, ибо ведут его коммунисты» (35). О таких персонажах даже писать не интересно. Страна уверенно вступила в эпоху застоя, с его двоемыслием, двойными стандартами и двойной бухгалтерией.
Как мы уже описывали, где-то с конца 1960-х годов основная масса интеллигенции закономерно ушла в дебри накопительства и борьбы за материальные блага. Советское мещанство, то есть неодолимое желание укрыться в своем сконструированном мирке потребления, в конечном итоге, приводит к общепризнанному приоритету частных интересов над общественными. В условиях СССР – это еще и отрицательная реакция на оглушительную пропаганду коллективизма (тоже своего рода «эмиграунд»), и мода на все иностранное, «не совковое». И плодородная почва для рассуждений о том, что благосостояние одного – залог благополучия общества в целом и т. п. и т. д.
К тому времени чистые идеалисты (вроде исповедующих незапятнанный образ Ленина «младокомсомольцев») остались в абсолютном меньшинстве, а правое крыло движения – диссиденты – были нейтрализованы и рассеяны. Духовное сопротивление растворялась в кухонных беседах либо ушло в область культуры – спектакли, фильмы, книги могли иметь двойной, тройной подтекст, антисоветские намеки творцов с восторгом отгадывались современниками (даже если их там и не было)[126].
Экономические неурядицы конца 1970-х обострили недовольство этой публики до предела – и в самом деле, цензоры рот затыкают, в магазинах очереди за колбасой, отсутствие смены руководящего состава («брежневцы» при власти уже 15 лет, а «сталинцы», вроде М. Суслова, и того дольше) не дает перспектив карьерного роста… Любой бы взвыл! Но вой глушился: «западные голоса» – радиопомехами, недовольство творческих людей – внутренней и внешней цензурой.
В письме А. Солженицына ІV съезду советских писателей (16 мая 1967 года) писатель особо выделил проблему цензуры: «Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем “Главлита” тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями» (36). Но почему же только над писателями, а над журналистами, редакторами, мемуаристами, в конце концов? Классикой стала история, как маршал Советского Союза Г. Жуков для того, чтобы вышел в свет том его мемуаров «Воспоминание и размышления», ради компромисса был вынужден вставить выдуманный эпизод, как он якобы ездил советоваться по вопросам тактики и стратегии к генералу Л. Брежневу. «Кто умный, тот поймет», – вроде бы сказал Георгий Константинович по поводу сей очевидной несуразности. А. Микоян: «Когда в середине 1960-х годов я начал писать воспоминания, публикуя их в журналах, я с цензурой агитпропа столкнулся сам… То упрекают, что подменяешь историю партии, то обвиняют, что пишешь только о том, что видел сам, и опускаешь важные события в истории партии; о таком человеке нужно писать так, а о другом – вот этак, а об этом вообще нельзя писать… Я говорю: “Это же ненормально. Кто вас к этому приучил?” А он отвечает: “Вы, Анастас Иванович”. “Как это – я?” – с недоумением спрашиваю я. “Вы, Центральный Комитет требует от нас, чтобы мы работали именно так”». Микоян сначала обижается, а потом: «…потом подумал, что с легкой руки сначала Сталина и Жданова, потом Хрущева и Суслова, а затем Брежнева и Суслова получается, что он прав. Это же не отдельный эпизод, это целая политика аппарата ЦК на протяжении более 40 лет. И просвета не видно» (37).
Крокодиловы слезы мемуариста, который столько лет подписывал правительственные решения! Ну, это как нацисты «не знали» о концлагерях. Другое дело, что тогда это был вопрос карьеры Анастаса Ивановича, а карьера – это святое: «…помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?» Пилат Микоян тоже «прозрел», узнал, что в стране существует цензура, завел дружбу с таганским вольнодумцем режиссером Ю. Любимовым: «Он рассказал мне о гонениях практически на каждую его постановку. Я посмотрел несколько спектаклей и так и не понял, чего партийные чиновники от него хотят: хорошие актеры, прекрасный режиссер, работают с энтузиазмом, поднимают важные социальные темы… Мне было обидно, что эти люди имеют основание видеть в партийных идеологах своих врагов. Но они были правы – под влиянием Суслова чиновники из ЦК и МК партии стали просто держимордами» (38). «Да, да, – стонал и всхлипывал во сне Пилат. Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!» Ложь это всё, знал Анастас Иванович подноготную власти досконально, много десятков лет в ней провел! Знал, что без тотальной цензуры Советская власть не существует, и никогда не существовала: вопрос перераспределения ресурсов – самый главный вопрос социализма – нуждается не в дискуссиях, а в приказах.