Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще один вечер на Монпарнасе, в кафе «Дом», с Шарлем Плиснье, и встречаем там Поль-Эмиля Виктора. В тот день утром я проходила мимо универмага «Призюник» (тогда такие магазины были внове) и за три франка купила себе великолепное кольцо с двумя жемчужинами, черной и белой. Иду вниз вымыть руки, снимаю с руки дешевенькое кольцо, чтобы жемчужины не отклеились, и забываю его на раковине. Поднимаюсь обратно. Шарль Плиснье — человек внимательный и замечает, что рука у меня без кольца. Решив, что это была фамильная драгоценность (он воображает, что у меня их много), Плиснье в ужасе восклицает: «Зика, вы забыли кольцо!» Я отвечаю, шутя, с размашистым жестом руки: «Я имею обыкновение оставлять кольца служительницам туалета!» Эту выходку подхватывает присутствующий тут же хроникер — и я дебютирую в парижской прессе, в рубрике мелких сплетен.
Перечитывая эти записи, яснее видишь, насколько ускорились и ритм нашей жизни, и происшедшая на нашем континенте демографическая экспансия. В ту пору, о которой пишу, Париж не был забит ни машинами, ни пешеходами; и ведь имела я в молодости досуг, которого больше нет… Сколько возможностей оказывалось для встреч, когда мало кто ездил на автомобиле!
Едем с Жеа Огзбуром в автобусе в Сен-Клу, встречаем скульптора Липшица. В парке, погруженный в свои мысли, опустив голову, засунув руки в карманы, идет нам навстречу Жан-Луи Барро, его звезда еще только начинает восходить. Делаем остановку в бистро, где громко играет забытый сегодня инструмент — пианола. Пышногрудая хозяйка хотела бы ее продать маленькому рыжему человечку, который покачивает головой в ритм и рукой отбивает такт «Аиды».
Жеа Огзбур и я вынашиваем идею подготовить репортаж о парижских мелких ремеслах: я напишу текст, он сделает иллюстрации. Вот на улице Драгон, в маленькой каморке, открывающейся прямо на улицу, мастерица плетет стулья. Огзбур: «Мадам, вы мне не разрешили бы вас нарисовать для журнала? Как у вас здесь мило!» — «Да, мосье, пожалуйста. Знаете, эта каморка существует со времен Марии-Антуанетты». Я беру в руки волокно, которым она работает. «Хорошая фактура, не правда ли, мадам, это волокно из Индии, очень прочное, уверяю вас».
Я была как раз в Париже в тот день, когда встречали короля Георга VI и королеву Елизавету, приехавших подкрепить франко-британскую дружбу. Я проезжала в автобусе по улице Риволи. И, кроме меня, никто не заметил, что по случаю приезда английского короля Жанна д'Арк держала в руке британский флаг!
Это все образы исчезнувшего ныне Парижа — иногда уморительные, иногда умилительные.
Я пишу не исповедь, а воспоминания, и не уверена, стоит ли ввести в мой репортаж о себе мотив, относящийся к совершенно другой области жизни. Вот и дожили мы до конца целой эпохи, уже начинается другая. Пройдет несколько месяцев, и жизнь заставит меня держать еще один экзамен. Время ученичества прошло, мне уже за тридцать, и первая молодость уступает место второй. В том, что я совершила в жизни плохого, повинна лишь моя природа; но если мне приходилось сделать иногда что-то хорошее, то это проистекало из другого, не моего источника; справедливости ради Божье надо отдать Богу. Перейду теперь к двум-трем сугубо личным страницам.
Времени у меня было достаточно, чтобы оценить свою слабость и убедиться в том, что сама я ничего бы не смогла. С самого детства я была подвержена страхам и никогда бы не сумела найти в себе необходимое мужество не только для того, чтобы иной раз пойти навстречу опасности, но и для того, чтобы терпеть несправедливость нашего мира. Неудивительно, что, наблюдая с детства столько жестокости, зная, до какой низости может дойти человек, я убедилась в том, что человечество вне Бога не достойно ни уважения, ни любви. Будь я неверующей, я бы избрала иной путь, который приносил бы личное удовлетворение для того «я», которое Паскаль определяет как достойное всяческого презрения. Христианство превозносит силу немощных, и самые героические борцы — это святые. Я была далека от того, чтобы стремиться к мученичеству; тем не менее, не имея святости и наделенная небольшим количеством добродетелей, я всегда была полна решимости — и мой муж разделял ее со мной — противостоять навязанной нам дьяволом игре; легкий путь, таким образом, был нам заказан. Ведь в Евангелии сказано: «В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир».
Как далеко истинное христианство от того подслащенного, в духе которого воспитывают детей, говоря им, что в этом мире добрые будут счастливы, а злые — несчастны. На самом же деле реальная жизнь просто-таки раздает награды жестокосердым и лжецам. Все в мире взывает лишь к нашим слабостям. Но Христос обращается к нашей силе, а мы и не знаем, как велика ее власть.
В те годы, о которых пишу, отпущено мне было физических мук выше всякой меры для того, видимо, чтобы определить меру моей твердости. Ничто лучше физических страданий не напоминает нам о том, насколько мы уязвимы, и о том, что мы в этой жизни только пришельцы. Но эти страдания отпущены людям в неравных дозах, а такие нервные существа, как я, переносить их не умеют. Целых двадцать лет меня мучили приступы боли в печени, причину которых никто определить не мог. Боли эти были нестерпимы, но прибегать к морфию мне не хотелось; только после длительных уговоров моего доктора я согласилась с его доводами: уколы не только средство утоления боли, но и действенное лекарство против спазм желчного пузыря. В противоположность некоторым моим собратьям, я не верила — не верю и до сих пор — в то, что наркотики усиливают гениальность или стимулируют ее. Черпать я всегда хотела только из собственных моих возможностей. При сильном горе (небо знает, как невыносимы страдания молодости) я никогда не искала утешения, не пыталась отвлечься, пока боль не будет усвоена, переварена, изжита. Мне приходилось постоянно носить с собой все необходимое для укола, но делала я это с отвращением и прибегала к лекарству в самом крайнем случае… Особенно боялась я морфия. Жила я напряженно и интенсивно — и прекрасно знала, какая меня подстерегает опасность. Морфий приносил мне покой и отдохновение; но искала я их не в нем, а, к примеру, в чтении Паскалевой «Молитвы о правильном использовании болезни». А награда? Она пришла. Четверть века спустя (приступы прекратились сами собой лишь в 1958 году) я вышла из этого испытания без вредного пристрастия к морфию и с закаленной волей. Так в результате размышлений о некоторой аскезе, требуемой нашей верой, и преодоления отпущенных мне физических страданий накопились во мне внутренние силы, которые понадобятся мне — как и многим, многим другим — в очень скором будущем.
У нас всегда бывают причины для недовольства. Радость моя была в том, чтобы писать, но, делая это, я не могла не сознавать, что никогда не достигну того совершенства, которого достигли особенно любимые мною писатели. Подобные мысли тем более были сильны во мне, потому что, не будучи феминисткой, я не сомневаюсь: женщина гениальной быть не может — хотя иногда и бывает очень к гениальности близка.
Мейстер Экхарт писал: «Ни одна жена не достигнет неба, не став прежде мужем. Ей надлежит трудиться, как мужчине, и по-мужски укрепить свое сердце, дабы могло оно с силой противиться самому себе и всему тленному».
Укреплять сердце настало время всем, не только женщинам. Как всегда бывает накануне великих катастроф, люди продолжали покупать и продавать, женились, строили планы на будущее. Дела процветали, биржа развлекалась. Балы, приемы, празднества и премьеры не прекращались, как, впрочем, и военные парады, уверения в дружбе и недолговечные соглашения. И все-таки над всем этим реял страх. С опасением наблюдали мы, как страх диктовал французскому и британскому правительствам их действия. Этот дурной советчик господствовал всюду, а малодушие и слабость стыдливо прикрывались миролюбием.