Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сколько любви, господи, сколько любви переживал я,бывало, в этих мечтах моих, в этих «спасеньях во все прекрасное и высокое»:хоть и фантастической любви, хоть и никогда ни к чему человеческому на деле неприлагавшейся, но до того было ее много, этой любви, что потом, на деле, уж ипотребности даже не ощущалось ее прилагать: излишняя б уж это роскошь была.Все, впрочем, преблагополучно всегда оканчивалось ленивым и упоительнымпереходом к искусству, то есть к прекрасным формам бытия, совсем готовым,сильно украденным у поэтов и романистов и приспособленным ко всевозможнымуслугам и требованиям. Я, например, над всеми торжествую; все, разумеется, вопрахе и принуждены добровольно признать все мои совершенства, а я всех ихпрощаю. Я влюбляюсь, будучи знаменитым поэтом и камергером; получаю несметныемиллионы и тотчас же жертвую их на род человеческий{32} и тут же исповедываюсьперед всем народом в моих позорах, которые, разумеется, не просто позоры, азаключают в себе чрезвычайно много «прекрасного и высокого», чего-томанфредовского.{33} Все плачут и целуют меня (иначе что же бы они были заболваны), а я иду босой и голодный проповедовать новые идеи и разбиваюретроградов под Аустерлицем.{34} Затем играется марш, выдается амнистия, папасоглашается выехать из Рима в Бразилию;{35} затем бал для всей Италии на виллеБоргезе, что на берегу озера Комо,{36} так как озеро Комо нарочно переносится дляэтого случая в Рим; затем сцена в кустах и т. д., и т. д. — будто не знаете? Выскажете, что пошло и подло выводить все это теперь на рынок, после столькихупоений и слез, в которых я сам признался. Отчего же подло-с? Неужели выдумаете, что я стыжусь всего этого и что все это было глупее хотя чего бы то нибыло в вашей, господа, жизни? И к тому же поверьте, что у меня кой-что былововсе недурно составлено… Не все же происходило на озере Комо. А впрочем, выправы; действительно, и пошло и подло. А подлее всего то, что я теперь началперед вами оправдываться. А еще подлее то, что я делаю теперь это замечание. Дадовольно, впрочем, а то ведь никогда и не кончишь: все будет одно другогоподлее…
Больше трех месяцев я никак не в состоянии был сряду мечтатьи начинал ощущать непреодолимую потребность ринуться в общество. Ринуться вобщество означало у меня сходить в гости к моему столоначальнику, АнтонуАнтонычу Сеточкину. Это был единственный мой постоянный знакомый во всю моюжизнь, и я даже сам удивляюсь теперь этому обстоятельству. Но и к нему я ходилразве только тогда, когда уж наступала такая полоса, а мечты мои доходили дотакого счастия, что надо было непременно и немедленно обняться с людьми и совсем человечеством; а для этого надо было иметь хоть одного человека вналичности, действительно существующего. К Антону Антонычу надо было, впрочем,являться по вторникам (его день), следственно, и подгонять потребность обнятьсясо всем человечеством надо было всегда ко вторнику. Помещался этот АнтонАнтоныч у Пяти углов,{37} в четвертом этаже и в четырех комнатках, низеньких имал мала меньше, имевших самый экономический и желтенький вид. Были у него дведочери и их тетка, разливавшая чай. Дочкам — одной было тринадцать, а другойчетырнадцать лет, обе были курносенькие, и я их ужасно конфузился, потому чтоони все шептались про себя и хихикали. Хозяин сидел обыкновенно в кабинете, накожаном диване, перед столом, вместе с каким-нибудь седым гостем, чиновником изнашего или даже из постороннего ведомства. Больше двух-трех гостей, и все техже самых, я никогда там не видывал. Толковали про акциз,{38} про торги вСенате, о жалованье, о производстве, о его превосходительстве, о средственравиться и проч., и проч. Я имел терпение высиживать подле этих людей дуракомчаса по четыре и их слушать, сам не смея и не умея ни об чем с ними заговорить.Я тупел, по нескольку раз принимался потеть, надо мной носился паралич; но этобыло хорошо и полезно. Возвратясь домой, я на некоторое время откладывал моежелание обняться со всем человечеством.
Был, впрочем, у меня и еще как будто один знакомый, Симонов,бывший мой школьный товарищ. Школьных товарищей у меня было, пожалуй, и много вПетербурге, но я с ними не водился и даже перестал на улице кланяться. Я, можетбыть, и на службу-то в другое ведомство перешел для того, чтоб не быть вместе сними и разом отрезать со всем ненавистным моим детством. Проклятие на этушколу, на эти ужасные каторжные годы! Одним словом, с товарищами я тотчас жеразошелся, как вышел на волю. Оставались два-три человека, с которыми я ещекланялся, встречаясь. В том числе был и Симонов, который в школе у нас ничем неотличался, был ровен и тих, но в нем я отличил некоторую независимостьхарактера и даже честность. Даже не думаю, что он был очень уж ограничен. Уменя с ним бывали когда-то довольно светлые минуты, но недолго продолжались икак-то вдруг задернулись туманом. Он, видимо, тяготился этими воспоминаниями и,кажется, все боялся, что я впаду в прежний тон. Я подозревал, что я был емуочень противен, но все-таки ходил к нему, не уверенный в том наверно.