Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разнообразие интонаций подобных оправдательных конструкций достаточно велико: здесь и пояснения, и апелляция к статистическим данным, и публицистические увещевания молодых, и расширение группы «своих» (т. е. ровесников) за счет включения в нее более молодых жителей соцгорода Уралмаш либо работников заповедника. Жена оказывается на стороне мужа в малом и великом: от формы одежды[1506] до подчеркнуто лаконичного упоминания о тяжелых эпизодах руководства (Васильевой описан «нелепый случай» гибели студента-практиканта, которого в первые часы пребывания в заповеднике «настигла пуля», что вызвало судебное разбирательство[1507]).
Сложные, негативно окрашенные чувства с таким же трудом проникают в тексты «директорских вдов», с каким ранее их было трудно выражать мужьям. Однако адресат этих чувств у вдов иной: они обращают свое недоумение, негодование, разочарование «наверх» — тем, кто определил когда-то ход событий либо сформировал отношение к ним. Есть пункт, с которым женам трудно примириться даже спустя десятилетия. Это безвременная смерть мужей, а точнее ее обстоятельства, когда жен оставляли в неведении до последнего.
Обстоятельства смерти Банникова во время командировки известны лучше (хотя и не вполне прозрачны); жена и дети имели возможность проститься с телом и были вызваны для этого в Москву. Иначе обстояло дело с кончиной Васильева: с сердечным приступом после перехода через Уральский хребет он был помещен в больницу Троицко-Печорска, где скончался от инсульта 28 июня 1942 года, однако до 5 июля его жена, находившаяся по другую сторону хребта, в заповеднике, об этом не знала. Она писала об этом так:
Я уверена, что, если бы мне сообщили сразу же, как только с ним случился сердечный приступ, я приняла бы все меры, чтобы быть там возле него. Я прекрасно понимала, что в таком состоянии ему требовалась моральная поддержка. Совершенно убеждена, что, если бы я была около его постели, — он был бы жив. В этом я убеждалась не раз, — во время его болезни в Демьянске, Шеркалах и в заповеднике. Одно только мое присутствие придавало ему силы бороться за жизнь[1508].
Напомним, что это выражение глубоких чувств запечатлено спустя почти 40 лет после потери мужа.
Наиболее сложно и болезненно сложилась судьба Антонины Степановой, как мы знаем из свидетельств ее дочери. Ей пришлось вынести арест мужа, переводы из одной тюрьмы в другую, скитания за ним по сибирским городам, когда деньги на поездки закончились, сохранение архива, отчаянной смелости переписку с «органами»[1509], наконец, освобождение мужа, вынужденный переезд в Свердловск, попытки устроиться на работу, затем войну и гибель мужа после седьмого ранения во время бомбежки госпиталя. Таким образом, значительная часть замужества Нины была непрестанной борьбой за выживание семьи.
Как мы помним, мир литературы был необыкновенно важен для Нины Степановой (последняя помощь со стороны любимых книг заключалась в том, что в войну их обменивали на продукты; но содержание утраченных книг она подробно пересказывала дочери). Возможно, поэтому она, потеряв мужа, так болезненно остро отреагировала на популярное стихотворение К. М. Симонова «Жди меня…». Все пережитое ею прежде (обыск, арест мужа и следствие) не могло быть описано языком литературы: это был морок, злая сказка, «мир наоборот» — не случайно в письмах властям она, пересказывая мучения мужа, пользуется существовавшими тогда уже в публицистике формулами описания фашистских застенков. Стихотворение Симонова, отождествляющее силу женской любви и ожидания с мерой защищенности бойца на фронте, оказалось для Нины Степановой непосильной и глубоко несправедливой, оскорбительной для тысяч вдов ношей, возлагающей на них чувство вины за гибель мужей. На поэтическом поле Нина Степанова, отвергая изматывающую ответственность за гибель любимого, выбирает два других ориентира — стихотворение И. П. Уткина «Если я не вернусь, дорогая…» и — позднее — «Балладу о прокуренном вагоне» А. С. Кочеткова, где мотив беззащитности близких выходит на первое место, не отменяя верности и памяти.
Таким образом, имея в виду как ограниченность взятых к рассмотрению источников, так и их очевидную дискурсивную общность, можно констатировать следующее: тексты «старшего поколения» акторов, сформировавшихся до катаклизмов революции и Гражданской войны, демонстрируют более устойчивый ролевой расклад мужских и женских ролей, где женское уникально тем, что предоставляет редкую для новой эпохи возможность быть свидетелем и адресатом выражения слабого и уязвимого в душевном состоянии мужа-руководителя. «Младшее поколение» героев — как мужчины, так и женщины — оказывается в ситуации разнообразия жизненных моделей и права выбора, однако государство, во-первых, задает приоритет общественного, который безусловно принимается самовыдвиженцами («настоящими коммунистами», по выражению Наварской), а во-вторых, меняет правила так, что усвоенные роли в одночасье перестают быть релевантны.
То, насколько женщины были вовлечены в процесс строительства семейных и гендерных моделей, мы можем оценить по степени сохранности мужских архивов, которая требовала немалых усилий от их спутниц жизни. Кроме того, степень свободы выражения в мемуарных текстах вдов крайне ограниченна и касается лишь периферийной части нарратива («случаев»): в целом женщины принимают официальные дискурсивные правила (способствовать положительной репрезентации мужа и оправдывать его действия). Однако глубину чувств, степень неудовлетворенности и боли можно ощутить в тех случаях, когда речь заходит о потере супруга (и детей): спустя десятилетия вдовы не могут примириться с обстоятельствами смерти и либо воссоздают в текстах несбывшийся, но возможный вариант событий (как М. Васильева), либо ищут поддержки на том же культурном поле, откуда приходит ранивший их удар (А. Степанова). Важно, что отношения супругов не заканчиваются со смертью одного из них, но продолжаются далее, обнажая как уязвимость персональной памяти при официальном запросе, так и ее настойчивый возврат не только к эпическим свершениям, но и к боли, горю и верности.
Н. Л. Малаховская
Переконструирование гендерной ориентации женщин в СССР 1920–1930-х годов
Поиски образа новой женщины в 1920-х годах были связаны с борьбой женских организаций за получение избирательных прав. При этом переход от угнетения женщин к попытке установления нового статуса якобы слабой или «прекрасной» половины человечества в странах так называемого Запада и в республиках Советской России проходил по двум различным и во многом даже противоположным моделям.
Для того чтобы выйти из прошлого и сбросить с себя все, что напоминало об угнетении, оказалось необходимым прежде всего изменить самих себя, свой облик. Надо было обезопасить себя от прежнего ярлыка существа женского (= слабого = прекрасного) пола и не допустить, чтобы этот ярлык могли вновь приклеить. Слабое ассоциировалось с «прекрасным», и наоборот, поэтому логично — чтобы перестать быть слабой (приобрести статус сильной), надо было отречься от всего, что в прежнюю эпоху считалось «прекрасным» и «отряхнуть его прах со своих ног» (и не только с ног,