Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это внутреннее святилище — поистине примечательное место, — продолжал Гейне, — оно внушает возвышенные мысли и чувства, подобные зрелищу океана или звездного неба. Здесь можно созерцать ничтожность человека и величие Бога».
Конечно, Гейне позволил своему комическому воображению разыграться, когда описывал, как «биржевой спекулянт» почтительно снимает шляпу перед «могущественным» ночным горшком Джеймса или как неназванный друг предлагает «отдать полноса, чтобы купить» честь отобедать с бароном. Но воспоминания одного мелкого биржевика, Эрнеста Фейдо, подтверждают квазикоролевский статус, какой занимал Джеймс в Париже, статус вспыльчивого деспота, который восседает в центре своего шумного двора, осаждаемом с девяти утра до закрытия биржи в четыре пополудни вереницей брокеров-подхалимов, игроков и всевозможных прихлебателей. Джеймс, вспоминал Фейдо (который в 1850-е гг. регулярно заходил на улицу Лафит), «считал своим долгом принимать всех этих замкнутых, занятых людей, иногда тошнотворно банальных, почти всех подобострастных, скучных в своих настойчивых просьбах, раболепных в своей лести. Откинувшись на спинку кресла, он рассеянно брал котировки, предлагаемые им каждым из его неинтересных посетителей, которые гуськом проходили от одной двери к другой перед его столом. Он едва удостаивал их взглядом, иногда позволяя себе злорадное удовольствие швырнуть котировки в мусорную корзину. Обыкновенно он возвращал их тому, кто принес их, и переходя к другому».
День за днем вышагивая в этой веренице, Фейдо не уставал удивляться «поистине инфернальному шуму, ошеломляющему беспорядку, посреди которого барон умел управлять — каждый день, без передышки — самыми колоссальными финансовыми операциями». Его кабинет «был наполнен оглушительной и непрекращающейся какофонией, непрестанным шумом: хлопали двери, входили и выходили служащие, которые приносили ему депеши или просили поставить подпись. Назойливость биржевиков и маклеров, которым нужны были инструкции, также немало добавляли шума в общую обстановку, что придавало кабинету „месье барона“ сходство с Вавилонской башней. Здесь говорили на всех языках мира, в том числе на древнееврейском. Толпа друзей всех трех полов — мужчины, женщины и нищие — шла сплошным потоком целый день, и всем нужны были новости. Ювелиры раскрывали чемоданчики с драгоценными камнями перед нездоровыми глазами барона, торговцы фарфором и произведениями искусства предлагали самые изысканные свои товары. Хорошенькие женщины пробивались к нему, упрашивая дать им сведения или что-нибудь другое. И посреди этой безжалостной и непрекращающейся процессии, когда мозг усиленно работавшего миллионера, должно быть, дымился под давлением цифр и расчетов, время от времени в кабинет врывался самый младший из его сыновей — самый толстый и круглолицый ребенок, какого только можно себе представить. Он катался на отцовской трости, как на лошадке, и дул в свою трубу, как ангел в долине Иосафата.
А бедный барон не проронил ни слова жалобы, даже не нахмурился».
У него «даже не было права есть и спать спокойно. С пяти утра зимой и летом его дверь осаждали те, кто приносил новости, и те, кто хотел их получить… Когда того требовали дела, он ужинал со всей семьей в маленькой комнате рядом с кабинетом, приправляя трапезу биржевыми котировками, в то время как брокеры с безжалостным упорством вышагивали вокруг его обеденного стола». Более того, временами Джеймс казался Фейдо не столько королем, у которого есть свой двор, сколько узником собственного трудового воспитания. Чем еще, кроме «единственно тирании привычки, а также похвального стремления к профессиональному честолюбию, можно объяснить желание человека, который и без того богат, работать в таких ужасающих условиях?».
Однако, в конечном счете, Джеймса не жалели, а скорее ненавидели за его тиранию по отношению к другим — в том числе к самому Фейдо: «Одна из [его] злонамеренных привычек… заключалась в том, что он не говорил ни слова, даже не поднимал глаз, чтобы посмотреть на посредника, и тот со смущенным видом, со шляпой в руке, переминался с ноги на ногу и передавал свои котировки по очереди всем членам семьи, которые обращали на них столько же внимания, сколько он. Однажды, когда он и ко мне применил свою гнусную уловку, и я, несмотря ни на что, проявил нетерпение, он вынужден был оказать мне любезность — успокоив меня по-своему, в благотворительных целях. Шел январь, и на столе стояло блюдо с крупной белой клубникой. Вилкой он подцепил самую аппетитную ягоду, которая лежала на верхушке кучи и, протягивая ее мне, как мог бы протянуть попугаю, спросил: „Хотите?“
Фейдо, естественно, оскорбило такое унизительное обращение, тем более что свидетельницами той сцены, судя по всему, стали жена и дочь Джеймса. Однако он попытался сделать хорошую мину при плохой игре.
„Вы бесконечно добры, — ответил я, делая шаг назад, — но я предпочел бы услышать ваши распоряжения“.
Барон оставался невозмутимым. Он грубо поманил меня пальцем и велел: „Купите пять акций „Норзерн“ за наличные“.
Тогда цена пяти акций компании „Норзерн“ составляла около 50 франков, и прибыль, которую я мог получить от такой привлекательной операции, составляла всего 12 франков 50 сантимов».
Такое жестокое обращение с подчиненными было, по мнению Фейдо, весьма обычным (эту точку зрения подтверждает А. Герцен, который описывает свой визит на улицу Лаффита в 1849 г.[113]): «Вы меня раздражаете! Это непрафда! Оставьте меня в покое!» — с такими любезностями он ко мне обращался… Необходимо помнить, что из-за своеобразного языка, каким он изъяснялся, и его акцента понять его было не всегда легко.
Однажды, из-за цены на фондовой бирже, которая его раздражала, он так разозлился, что разорвал мою котировку пополам, из-за чего я вынужден был снова ее составлять, и назвал меня «проклятым тураком!».
К другим — даже к соплеменникам-евреям — Джеймс относился так же плохо: «А! Фот фы где, проклятый фор, немецкий ефрей!» — сказал он однажды одному из своих единоверцев, маклеру, когда тот вошел к нему в кабинет… Несчастный стоял подавленный, униженный, бледный, утративший дар речи. Может быть, он принял эти слова за комплимент. Случай, когда брокер по имени Мануэль осмелился высказать Джеймсу, что он думает, вошел в мифологию биржи. «Добрый день, барон, — сказал он, войдя в кабинет к Джеймсу. — Как ваши дела?
— Фам-то што са тело? — сварливо спросил Джеймс.