Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это не значило, что немцам была совершенно безразлична судьба евреев. Вероятно, кто-то считал массовые убийства евреев, русских и поляков неизбежной частью крайне тяжелой войны на Восточном фронте. Многие другие, по-видимому, всеми силами старались вытеснить из сознания то, что узнали, и продолжали разграничивать рассказы о массовых расстрелах на Востоке и поток увещеваний в газетах, твердивших, что «в войне виноваты евреи», и повторяющих, словно заклинание, «пророчество» фюрера, предсказавшего евреям уничтожение в отместку за «развязывание» мировой войны. Немцам приходилось сделать над собой усилие, чтобы не задумываться о происхождении вещей, которые они покупали на «еврейских рынках» и «еврейских аукционах», – исчезновение и убийство их бывших владельцев составляло один из тайных глубинных пластов тотальной войны, которую вела нацистская Германия. Только приступы страха извлекали из сознания людей глубоко похороненные там знания. Огненная буря в Гамбурге вызвала целый поток жалоб: многие были убеждены, что немецкие города не бомбили бы, если бы не «излишне радикальное» решение «еврейского вопроса». Эти встревоженные голоса, вероятно, выражали мнение гораздо более широких кругов населения, чем те, которые в письмах к Геббельсу призывали правительство казнить евреев в отместку за бомбардировки. Но время, выбранное для этих жалоб и упреков за то, что Германия сделала с евреями, позволяет предположить, что они были вызваны не столько гуманистическими соображениями, сколько чувством собственной уязвимости: бомбардировки показали, что «еврейская плутократия» оказалась для Германии слишком сильным врагом.
Пока Германия выглядела так, как будто она может уцелеть – или даже победить – в тотальной войне, нацистская пропаганда о «войне, развязанной евреями» не встречала сомнений и сопротивления. Даже старые противники нацизма обнаружили, что концепция еврейской плутократии помогает объяснить, почему американцы и англичане с такой жестокостью осуществляют свои террористические бомбардировки. Только после войны немцы повсеместно начали соотносить собственные военные тяготы с убийством евреев. Пока война продолжалась, все, что им было известно – каким бы при этом ни было их личное мнение насчет «решения еврейского вопроса», – оставалось для них одним из проявлений темной стороны войны, и вместо того, чтобы думать об этом, они предпочитали надеяться на ее успешное завершение. Но, как все темные стороны, «развязанная евреями война» не была полностью забыта и сброшена со счетов. Война сама по себе немало способствовала ощущению того, что будущее всей немецкой нации брошено на чашу весов. Только в последние месяцы многие, особенно на западе страны, начали надеяться на поражение Германии, которое положило бы конец войне.
То, что в послевоенных государствах-преемниках в центре внимания находились исключительно бедствия нации, в какой-то мере защищало детей от их личных переживаний. Приученные не расспрашивать отцов о войне, многие пытались сохранить идеализированные представления об их военной службе, несмотря на растущее число свидетельств (иногда исходящих в том числе и от самих мужчин) об их причастности к массовым убийствам [50].
Становясь старше, дети не просто подавляли в памяти внешние события войны – они подвергали цензуре собственную внутреннюю трансформацию. Во время оккупации дети боялись и ненавидели своих врагов, но вместе с тем глубоко им завидовали. Польские мальчишки играли в гестапо, дети в Виленском гетто и лагерях Биркенау играли в эсэсовцев, разыскивающих контрабанду и устраивающих облавы и отборы. Поражение и оккупация изменили и детские игры Германии. Еще до того, как дети Берлина вышли из своих подвалов, они начали играть в русских солдат. Размахивая воображаемыми пистолетами, они отбирали друг у друга воображаемые часы, выкрикивая: «Bangbang, pistolet, uri!» Ассимилируя в играх реальную и ужасающую силу своих врагов и хозяев, дети одновременно выражали через игру собственное бессилие и все сопровождающие его контрастные эмоции, от вины и стыда до гнева и зависти [51].
Детские игры военного времени в собственной отрывочной и ускользающей манере нередко сообщали наблюдателю гораздо больше того, что дети рассказывали о себе в середине 1950-х гг. В играх существовали границы, которые дети не могли или не желали переходить. Когда русские вошли в Германию, дети перестали играть в казни НКВД. Они также не играли в изнасилования. В семейном лагере Биркенау ни один ребенок не спустился в яму в земле, изображавшую газовую камеру. Они могли подражать крикам жертв, но они отказывались быть этими людьми, предпочитая стоять на краю ямы и вместо себя бросать в нее камни. Война была не просто чем-то, что с ними случилось. Она происходила у них внутри, разрывая на части их внутренний эмоциональный мир. Увидев перед собой врагов, облеченных победоносной силой, и собственных родителей, превратившихся в беспомощных неудачников, они начали приспосабливаться и бороться за выживание. Они погружались в саморазрушительные фантазии. Когда выросшие дети пытались заново связать события в непрерывную нить своей жизненной истории, таким играм не нашлось места на страницах их автобиографий. Действительно ли они забыли их или скрыли вместе с другими унижениями глубоко в памяти среди невыразимых воспоминаний, мы знать не можем.
В 1955 г. был опубликован «Дневник» Анны Франк[17]. В ФРГ, как и во всем остальном западном мире, книга мгновенно стала бестселлером. В следующем году тысячи молодых немцев из Западной Германии увидели театральную постановку по мотивам «Дневника», всколыхнувшую бурю эмоций – в честь Анны Франк проводили особые поминальные службы, ее именем называли молодежные клубы. Многие подростки увидели себя в талантливой и одаренной богатым воображением девочке, вынужденной скрываться вместе с семьей, сидящей за столом с блокнотом и наблюдающей за окружающим миром из своего окна наверху. И местом паломничества для них стал именно дом в Амстердаме, где был написан исполненный непоколебимого оптимизма дневник Анны, а не Берген-Бельзен, где ее ждало психологическое и физическое уничтожение. Молодым немцам (и не только) предлагали увидеть в Анне Франк торжество универсальной человечности и искусства в его высоком, романтическом, духовном смысле над жестокостью нацизма. Благодаря ее дневнику массовая аудитория в Германии могла на индивидуальном, эмоциональном уровне пережить ту судьбу, которая их не коснулась [52].
Дневник Анны Франк привлек так много внимания еще и потому, что на его страницах безраздельно звучал только один голос, и никто другой не претендовал на внимание и сочувствие читателей. В отличие от еврейских мальчиков, продававших сигареты в Варшаве на площади Трех Крестов и активно взаимодействовавших с польскими конкурентами и немецкими клиентами, в отличие от семьи Янины Левинсон, которой приходилось иметь дело с разветвленными сетями помощников и целыми бандами шантажистов,